Все мы, как утверждают психоаналитики, с комплексами: четырнадцать лет, а закрою глаза — черная вода, белые призраки у ног… «Не смотрите на меня».
Но чаще возникает другое видение: рыжая белка. Так отчетливо я ее вижу… Цо-цо-цо!
Самая вкусная, самая пахучая земляника растет у опушек. Туда, к опушке, мы и идем. Идем сквозь высокую, густую траву, и там, где над травой поднимаются зонтики зубчатого папоротника, нам кланяются, расступаясь, грациозные лилии. Лепестки у лилий крапчатые, закрученные спиралью, словно завитые, оттого и зовут их царскими кудрями, а моя спутница называет их по-местному — саранками. Она еще юная студентка, моя спутница, ей еще предстоит разочарование, когда педантичный профессор объяснит на лекции, что эти крапчатые саранки относятся к роду гусиного лука.
«Правда, красивые? — говорит она. — Жаль, не пахнут. Но мы их все равно заберем с собой. Ладно?»
«Ладно, Наташа. Заберем».
Лес редеет, теплые солнечные пятна все чаще встречаются у нас под ногами, и там, где сосны останавливаются перед полями, мы встречаем белку.
Увидев нас, белка стремглав взлетает на сосну, метра на три, и сердито цокает: «Цо-цо-цо!» Хвост трубой, уши метелочками, а сама такая рыжая, словно только что из дамской парикмахерской, где ее основательно прополоскали в иранской хне.
Белка косит на нас бусинками-глазками и вдруг как фыркнет «Фу!» И так это у нее получается удачно и громко, что моя спутница вскрикивает и прячется у меня на груди: «Он!..»
И вот — третий лишний… Нас разделила тишина, как из тяжелого стекла стена… Но не криви душой, мой милый отшельник! Ах какое удовлетворение ты испытывал, узнавая, что ничего путного из врача Куницына, из «самого лучшего, самого талантливого» так и не получилось: два года патологоанатомом, два — гистологом, еще три года эмбриологом… А призвание нашел на «скорой». Ах, ах!..
Я встретил его под Октябрьские праздники. Нелепая это была встреча…
В первое мгновение Михаил мне показался еще более длинным — эдакий несуразный столб у дверей почтамта, где обычно назначают свидания. На нем была потрепанная штормовка, вязаная шапочка, на ногах кеды. И роскошный бело-розовый букет хризантем!
Я стоял в оцепенении, я уговаривал себя, что надо пройти мимо, но какая-то неудержимая сила заставляла меня топтаться около почтамта до тех пор, пока он не заметил меня сам. Заметил, обрадованно взмахнул букетом… И я, как послушная собачка, двинулся к нему.
Он, конечно, ждал Наташу. Семейное положение на его привычки не повлияло никак: все та же удивления достойная тяга в глухие места, все то же «тр» канье»… Что ему семья, Наташа! Найдет на карте местечко с заковыристым имечком и — рюкзак за плечи, а прощание, конечно, у почтамта… У них, убеждал он меня, это уже традиция — перед каждой разлукой они встречаются здесь, словно только вчера познакомились, И пусть хоть гром падет на землю — встреча должна состояться, цветы должны быть вручены.
Помню, было мгновение, когда я словно огляделся — словно со стороны себя увидел: что за комедия? Белые цветы, свидания у почтамта… Вообще, оказываясь рядом с Михаилом, я не раз замечал: реальный мир и для меня самого каким-то необъяснимым образом преломлялся настолько, что и сам я становился… искусственным, что ли Как в дурном спектакле.
Не зная, как выпутаться из этой фальшивой ситуации — сам уж в лицедея превратился! — я спросил первое, что пришло на ум: «А Наташа почему не пришла?» И тотчас почувствовал, что задел больное место. Михаил мгновенно сник, беспомощно оглянулся: широкий, нарядный проспект, гирлянды разноцветных ламп, транспаранты, портреты, шумный поток автомобилей…
«Праздник уже», — сказал он каким-то неуверенным тоном, и меня осенило: вот почему он лицедействует — с Наташей у него неладно! А он, похоже, и сам уже почувствовал, что выдал себя: «Понимаешь, я заезжал на работу, а Наташа ждала тетку, — та обещала с Машкой посидеть. Да, видно, не пришла…» И уже уверенно: «Конечно, ей некуда было деть Машку. Ее ни на секунду нельзя оставить одну. Машка у нас кошмар!» — сделал он ударение на первом слоге, и я опять почувствовал себя участником какого-то дурного спектакля.
Мы свернули в переулок, прошли небольшой сквер, поосеннему устланный желтыми листьями, и оказались у большого старого дома. Я порывался сказать, что меня ждут, что неловко вот так, ни с того ни с сего вваливаться в гости, но Михаил своими рассказами о Машке даже рта мне не дал открыть.
Дверь открылась сразу, словно она стояла за ней я ждала. Мне показалось даже, что Михаил не успел позвонить, только дотронулся до кнопки, а дверь уже открылась.
«Вот, — сказал Михаил, одновременно вручая ей букет хризантем и подталкивая меня. — Едва привел».
Он еще что-то хотел сказать, но тут Наташа увидела меня, и подчеркнутое безразличие, делавшее ее круглое, такое милое и доброе лицо жестким, даже злым, мгновенно сменилось изумлением: «Вы?» — «Да вот, видите…» — «О боже! Откуда? Да проходите же, проходите!»
И все тотчас встало на свои места, и уже через минуту мне казалось, что мы никогда и не расставались.
«Ты замерз? — спросил Михаил на ходу, сбрасывая штормовку. — Я сейчас кофе соображу. Все равно на дневную электричку уже опоздал… А вы пока потр» кайте».
Потр» кайте…
Мы остались вдвоем. Наташа стояла против меня и покачивала головой: «Так вот ты какой теперь…»
«Садитесь, — сказала она, смутившись. — Да снимите же пальто, о боже!»*
«О боже!» — вслед за ней повторил и я, рассмеялся и сбросил пальто. «О боже!» она произносила с тысячью оттенков, я когда-то в них отлично разбирался, и часто это восклицание заменяло ей целую речь, она знала, что я все пойму и без слов. Без лишних слов. Это был своего рода пароль — из того еще, древнего времени. Потом на смену этому паролю пришел другой: «Тр» кать».
Она вышла на минуту, и я огляделся. Да, я в этой комнате бывал и раньше, когда здесь жили Наташа с матерью, но тогда все было проще… вернее — обычней. А теперь… На стенах — географические карты, большой ковер, ниспадающий на тахту, в простенке между стеллажом и окном — портреты Циолковского, Вернадского и Козо-Полянского, все небольшого формата, очевидно, выдраны из книги, но удивило, помню, меня не это, а само сочетание: отец космонавтики, основатель учения о биосфере и — эволюционист Козо- Полянский? Такое сочетание… Кто из них — Наташа или Михаил — молится на этот триумвират? Впрочем, вопрос возник и пропал без ответа, ибо в следующее мгновение я уже удивился по-настоящему — подоконник меня удивил: чашки Петри, высокие стеклянные цилиндры, наполненные растворами, микроскоп, предметные стекла, штативы с пробирками, гемометр, стекла Гаряева[9]… Почти полный набор Эрлиха… Что это? Домашняя лаборатория врача? Зачем она ему? И без того комната напоминает кабинет завуча школы, а тут еще эта медтехника… Неужели он свою «нир» из Института эмбриогенеза перенес на дом? Да, мне ведь говорили — не помню уж кто, кажется, в том же Институте эмбриогенеза: оттуда он ушел «по принципиальным разногласиям», отказался признать какую-то работу за повое слово в иммунологии — едва ли не своего «завлаба», — однако со своей темой не расстался, продолжал ставить опыты не то с алексинами, не то с гамма-глобулинами, в своей бывшей лаборатории, кстати, и завлаб, что самое странное, не возражал — разрешал ему пользоваться и виварием и аппаратурой… «Тысячелетняя цивилизация пришла в конце концов к парадоксальному факту… 58 жизней ежеминутно, 30 миллионов ежегодно…» И там же, в Институте эмбриогенеза, обругал, говорят, своих коллег «тульскими самоварами».
Но бог с ним, с его хобби, со всеми его вселенскими идеями — врач-то он во всяком случае отличный. Такое уважение на «скорой»!.. Такого врача в гермокамеру — как у Христа за пазухой… Хлебников прав — тут двух мнений и быть не могло, но согласится ли?..
Михаил провел меня в какую-то комнату: письменный стол, пара стульев, кушетка, застланная простыней и байковым одеялом. Почему-то никогда в голову не приходило, что врачи «скорой» тоже имеют кабинеты. «Комната отдыха», — поправил Михаил. И тут же:
— Так что случилось?
Михаил сидел на кушетке, уронив руки. Во всей его долговязой фигуре, во всем облике сквозила