— Какое там самочувствие! Праздник. Как сказал Пушкин — мороз и солнце… Да нет, зарапортовался — какой там мороз!
— Экклезиаст сказал лучше: «Сладок свет и приятно для глаз видеть солнце».
Я тоже лицедействовал — в тон ему.
— Правильно. Молодец твой Экклезиаст.
— Все. Выполняйте программу. Время для связи я исчерпал.
— Какая к черту программа! У нас праздник — загораем! Понесло!
— Ладно, ладно. О программе все же не забывай.
И у нас был праздник. Биохимический анализ крови, переданный Михаилом через шлюз (ох, и ругался же Боданцев, когда я настоял вскрыть шлюз!), показал: «п-аш» крови у всех трех испытателей почти в норме. Ацидоз компенсировался. По этому поводу Тая наконец согласилась поехать в загс.
Мы поехали днем — подали заявление. Потом зашли в ресторан и отметили наше первое семейное торжество бутылкой шампанского. Но шампанское на Таю подействовало плохо — на нее опять напали хандра и сомнения: а тот ли я, каким она меня знает? А тот ли, каким я знаю себя…
Что я мог ей на это сказать? «О себе узнаешь после смерти, — сказал однажды профессор Скорик. — Из уст окруживших твой гроб. И тогда поймешь, сколь справедливо утверждение: смерть страшна, но еще страшнее сознание, что ты никогда не умрешь». Что он этим хотел сказать? Так обожал двусмысленные мудрости!..
И вдруг;
— Почему же ты все-таки так плохо относишься к Хлебникову?
— Что? Я? С чего ты взяла? Такой поворот темы!
— Да ты ему завидуешь — теперь я в этом почти не сомневаюсь. Завидуешь его работоспособности, его инициативе, его преданности делу…
— Да, конечно, дело у него превыше всего… За спиной у профессора Скорика. А профессор умер — за спиной его имени… Думаешь, ему жаль было Сварога? Хлебникова не потрясет даже собственная смерть. Он и на смертном одре будет командовать.
— Какой же ты, однако…
В ее голосе обида, осуждение; я понимал, что зарвался, но… «Ты ему завидуешь». Никто не говорил мне большей гадости. Завидовать Хлебникову?! Даже при его работоспособности, инициативе, преданности делу… Да, конечно, дело, дело! Все под ноги ради этого самого дела.
— Ты не прав, Саша, — пыталась она остановить меня. — Вспомни, он месяца два ходил по институту потерянный…
— Вот именно. Потерянный. — Я с трудом удерживал себя, чтобы не сорваться на крик. — Потерял щит в лице профессора Скорика, который прикрывал его от всяких бед и критики; потерял таран в лице профессора Скорика, которым взламывал кабинеты президиума академии; потерял электронно- вычислительную машину, которая ему всегда, в любой момент выдавала точное решение. Все потерял. А выжил. Выкарабкался. Ать-два! Левой-правой! «Как нас учил глубокоуважаемый Андрей Михайлович…»
— Как ты его ненавидишь!
Такая тоска в голосе! А я… Не могу. Прорвало.
— Кого? Хлебникова? Нет. Не то слово… У тебя никогда не возникало такого чувства, что тебя обстругивают? Нет, наверное, — ты ведь непосредственного контакта с Хлебниковым не имеешь. А я — каждый день. Иду по вызову и уже знаю: сейчас я проведу в его кабинете минут двадцать и выйду облегченным. На грамм. Может, и на миллиграмм, но облегченным — точно. И никак не могу понять, что же я теряю в хлебниковском кабинете. Но ощущение именно такое: состругивают. Глаже я становлюсь, отполированный какой-то. Вот, бывают моменты, когда в тебе все против! нет, нельзя так! Внутри все бунтует, кипит, прости — материться хочется, а… Гладкий, отполированный. Качусь, куда приказано. И понимаешь, ничего, абсолютно ничего не могу с этим поделать. Раньше хоть с Боданцевым, с Руфиной цапался — может, и по пустякам, но огрызался! А теперь вот… Даже Руфина жалеть стала — такой я… обструганный.
— Саша…
Тая смотрит на меня с испугом, умоляюще — прекрати!..
— Что — Саша? Не такой тебе нужен — да? Герой, инициативный, преданный делу…
— Саша…
— Тебе хочется знать, какой я на самом деле? Там, внутри? Имеешь полное право — понимаю. Три ответа на выбор: среднестатистический неудачник, образцово-показательный исполнитель… Знаешь, на титульных листах отчетов: «Руководитель темы», «Исполнитель». Или просто — бильярдный шар. Интеллигентный бильярдный шар. Как там любил философствовать твой любимый Андрей Михайлович? «Интеллект и интеллигентность — отнюдь не синонимы. Интеллект говорит, что есть, а интеллигентность — что надо…» Это он, между прочим, обо мне так говорил…
— Саша!
— Так кто ты такой, «мой друг Стишов»? Среднеинтегральная закругленная личность… Поднялся чуть выше среднеинтеллектуального уровня, но далеко не дотянул до ценза «интеллект»; дотянулся до уровня средненаучного руководящего состава — начальник лаборатории все же! но, увы, — головой о потолок… Так что же тебе, «мой друг Стишов», не хватило, чтобы настоящим ученым стать? Это ты хочешь знать? Да? Я скажу. Честолюбия? Возможно. Самодисциплины? Вполне согласен. Воли? Почти в точку. А все вместе взятое — по «не хватило», по отсутствующим данным… — это и есть Хлебников, верно? Дело, дело, и только дело. Так, Таюша? Разве я не прав?
Тая молчала. Поникшая. На секунду во мне шевельнулась жалость, я даже рукой дернулся — приласкать ее, но… Такой жест в ответ… Сжалась. А, будь все… Разговор по душам, называется. Но надо же когда-то, хоть раз сказать, что есть на самом деле, что…
— Знаешь, Таюша, меня часто мучает стыд, неловкость, за многое мучает. А ты видела когда-нибудь, чтобы Хлебникова мучило что-нибудь подобное? Хотя ты его плохо знаешь. А я — знаю. И смею тебя заверить: никогда Хлебников подобных чувств не испытывал. Он не знает, что это такое. Впрочем, и твой Андрей Михайлович — тоже…
Тая вдруг уронила голову на руки. Это уж совсем нелепо: плакать в ресторане, на собственной помолвке.
— Как ты его ненавидишь!
— Кого? Хлебникова? Но ведь я тебе объяснил…
— Андрея Михайловича… — сквозь слезы.
— Господи, с чего ты взяла? Вот уж чепуха! Я выдохся, словно выжатый.
— Не надо, Таюша, — дотронулся до ее лица. — Возьми себя в руки. Пусть Хлебников будет лучше меня — согласен. В конце концов, он свое дело выполняет отлично: Андрей Михайлович знал, кого взять себе в преемники. И знаешь, иногда, когда я сижу с Хлебниковым в его кабинете, слушаю, как он отдает распоряжения, как разговаривает с людьми — так точно, так экономно!.. Понимаю: только так и можно добиться чего-нибудь значительного. Не тратить время на пустяки, на всякие там нюансы… Дело! Дело требует решения — ясного, твердого решения. Да, это тоже талант, и еще какой! Согласен с тобой полностью. Но вот когда я слышу, как он разговаривает с людьми, и со мной в том числе, мне кажется, что я слышу голос самого Андрея Михайловича:
«Да, слушаю. Выкладывайте. Быстро. Берегите время не только свое, но и мое». Разве не так?
Тая усмехнулась сквозь слезы.
— Ты так копируешь… Правда, как Андрей Михайлович. — Мы помирились. Я это понял по тону… Своей жены! Странно. Моя жена… Пять лет я ее знаю, даже больше, — что изменилось? Но вот сказал, даже про себя сказал «моя жена», а что-то дрогнуло… В сердце, там дрогнуло, что ли?
— Пойдем, Таюша. Хватит обедать, верно? Мы вышли, я ей помог одеться. Пальто. Десятки раз держал в руках это пальто. Брал в руки, вешал. Или наоборот: снимал с вешалки и помогал одеться. Ждал, когда она застегнет, поправит воротник… И — ничего. Пальто как пальто. Волновало другое: ложбинка под щекой, мочки — такие маленькие, шелковистые. А вот сейчас взял у швейцара пальто, и опять что-то дрогнуло в сердце: старенькое пальто у моей жены…
— Ты, конечно, хочешь заглянуть в институт? — спросила она с едва уловимым вздохом.