находитесь в зарубежных мирах.
Этому становлению внутренней России активно способствует, конечно, не только русская словесность, но и вся русская культура в целом. Но главное, что это становление находит опору в самых экзистенциальных и сокровенных пластах души, без чего любое воздействие культуры могло бы повиснуть в воздухе. Укорененность «Внутренней России» и делает ее такой жизненной, нередко определяющей всю жизнь человека.
С другой стороны, зарубежная Россия, взятая как единая культура, неотделима от самой России, и я думаю, что это только вопрос времени, — и, наконец, рухнут все перегородки, и то, что отделилось, соединится со своим священным Центром. Они должны объединиться, потому что суть их едина. И, конечно, опыт русскоискательства зарубежной России и соответствующий опыт Центра — на определяющих уровнях един: русскоискательство в зарубежной России имеет, разумеется, многие минусы (отрыв от жизни Родины), но и плюсы (драматизм ситуации и связанная с этим обостренность национальной интуиции), однако в своих глубинах и тот и другой опыт идентичны.
Своеобразно воспринимается в русском зарубежье и на Западе Андрей Платонов. Казалось бы, как писатель он достаточно универсален, общечеловечен, а потому должен быть вполне понят миром. Действительно, при всей «злободневности» некоторых тем Платонова философский подтекст его прозы обращен к великим космическим темам бытия. Этот уровень подтекста и превращает его в одного из величайших писателей двадцатого века.
Платонов с русской обнаженностью продемонстрировал (особенно в «Котловане») космическую конфронтацию между Бытием и Небытием и скрытую, но все возрастающую жажду человека преодолеть смерть…
Таинственным путем произведения Платонова (и, конечно, не его одного в русской литературе) связаны с глубинами Востока, с Индией Духа. Характерен, например, интерес Платонова к уму, к его субстанции, к его сути. Но ведь роль мышления и ума в космической судьбе человека — великая тема Веданты.
Настя из «Котлована», один из самых потрясающих образов в мировой литературе, говорит перед смертью странную вещь: «Чиклин, отчего я всегда ум чувствую и никак его не забуду?» (кстати, перлы об уме рассыпаны по всему «Котловану»).
Грандиозность мышления и вместе с тем его ограниченность, его неспособность «понять» мир до конца показаны в «Котловане» с фатальной силой.
Настя «забыла» свой ум только тогда, когда умерла.
Однако, при всей универсальности Платонова, его плохо понимают на Западе. Конечно, частично — из-за сложности перевода. Мирра Гинзбург, известная американская переводчица русской литературы, говорила мне, что адекватный перевод практически невозможен, хотя какого-то приближения при большом мастерстве можно достичь.
В языке «русскость» Платонова выражена с потрясающей силой, но ведь за языком стоит образ мышления (и автора, и его героев) — и в этом еще одна трудность восприятия Платонова на Западе.
В чем именно состоит эта трудность? Ведь воспринимает же Запад и Достоевского, и Толстого. Но прежде чем попытаться ее определить, я скажу несколько слов о своем личном восприятии Платонова… На Западе оно немного изменилось (хотя это «немного» весьма существенно); например, по контрасту с психологией западных людей герои Платонова стали выглядеть более экстраординарными, чем раньше, а следовательно, и сама Россия, которая стоит за ними, начала казаться действительно удивительной страной, хотя бы в смысле ее уникальности и отличия нашей психологии от западной.
Разумеется, каждая цивилизация — индуистская, западная, китайская, мусульманская и так далее — уникальна, мир — это не безликий ряд стран и народов, но платоновская вселенная для меня — это мир четвертого (в психологическом плане) измерения. Его герои, движимые своей «задумчивостью», как бы направили свет своего сознания внутрь собственного бытия, готовые добраться до его истоков.
Фактически в них вычерчен и обнажен тот, кого древние называли внутренним человеком. Но любопытно при этом, что герои Платонова — вовсе не святые или мистики, а так называемые обычные люди. На Западе все, напротив, гораздо определенней: если вы «средний» человек, то вам отнюдь не рекомендуется «задумываться», особенно посреди работы, подобно Вощеву.
Повседневная западная жизнь крайне рационалистична, поверхностна, скорее, даже «технологична» — и поэтому герои Платонова для западного читателя кажутся совершенно «фантастическими» существами (это же было сказано в западной литературной критике и о моих героях), таких людей-де не может быть в жизни, потому что жизнь — это простое функционирование, цепь «фактов», и больше ничего…
Другое дело, если человек — какая-либо исключительная личность, мудрец или мистик, тогда ему, так сказать, профессионально необходимо «задумываться» — на Западе пунктуально различают функции и место каждого человека в системе, не смешивают их, выделяют, кто есть кто. «Задумывающийся» обыватель — это почти социальное бедствие. «Обыденная» жизнь в произведениях Платонова с ее необыденными глубинами — нечто противоречащее западному инстинкту жизни.
Не помню уж, из какой книги врезалось мне в память замечание одного западного исследователя, что только русские способны отложить обед, если не закончен спор о духовных проблемах. Следовательно, такие вопросы (с этой точки зрения) — не часть жизни, а в лучшем случае часть «культуры», обед же, напротив, и есть «реальная» жизнь, «факт»… В силу такого взгляда отечественная словесность воспринимается на Западе как литература иного, загадочного континента, которая, безусловно, имеет великую общечеловеческую ценность, но одновременно с налетом некоей тревожной (и не всегда приемлемой) внутренней таинственности.
Тем не менее, поскольку на Западе мне пришлось совмещать свою писательскую работу с преподавательской, я часто был свидетелем глубокой, искренней любви западных людей к русской литературе, причем обычно это нечто большее, чем просто «академическая» любовь…
Вернемся к Платонову. Здесь камень преткновения для западного ума — в «русскости», выраженной почти до предела; такая глубина погружения в бытие просто чужда западному уму, который прежде всего тянется к «фактам», а не к какому-то там «бытию»…
Последние годы, несомненно, внимание всего русского Зарубежья было приковано к событиям в Советском Союзе, к перестройке. Но всегда существовал интерес и к вечным аспектам России, к их проявлению в великой русской литературе. Ибо только через «вечное» познается суть. Отсюда, наверное, и возникла моя привязанность как к отечественной классике XIX в., так и к тем писателям и поэтам ХХ в., которые создали в своих произведениях самобытный философский космос, стали — по крайней мере, некоторые из них — властителями дум (такие, как Блок, Есенин, Хлебников, Платонов, Булгаков, Андрей Белый…).
Чем еще была дорога и ценна для меня и многих других эмигрантов отечественная литература?
Конечно, тем, что она была мощной поддержкой в смысле сохранения себя, своей национальной своеобычности (и в языковом, и в психологическом, и даже в философском отношении)… Думаю, что и наступающая везде компьютерная цивилизация не сможет убить это начало в народе — особенно если русская литература будет по-прежнему верна себе, своим традициям. Но условием ее процветания является интенсивная духовная жизнь. Великая литература не рождается из пустоты.
Сейчас наша страна переживает судьбоносный период, который определит на долгое время и ее историю, и, вероятно, историю всего мира. Может быть, вопреки всем пессимистам, нам суждено открыть новый путь, а не просто варьировать обанкротившиеся старые — будь то наш застойный путь, будь то чужой, так называемый потребительский, где деньги равносильны и богам (как некая высшая ценность), и реальной политической власти. Этот новый путь может быть истинной демократией, но включающей в себя высокие духовные ценности.
Конечно, Россия существует в союзе с другими народами, что создает невиданную возможность взаимообогащения. Я убежден, что России чужд национализм, а патриотизм, неотделимый от русской культуры, — совершенно другое мировоззрение, открытое по отношению к другим народам и сочетаемое с любовью и уважением к ним.
Та или иная степень реализации братства, дружбы или хотя бы нормального сосуществования народов лежит не в неосуществимой нивелировке их, не в поглощении одной цивилизацией других (такая