«Самопознание» открывается экскурсом в далекое прошлое, в отроческие и юношеские годы мыслителя, в то время, когда формируется личность каждого человека. Бердяев довольно подробно говорит о себе в этих главах. Его тон — несколько отчужденный, как и полагается истинному философу, и он чуть отстраненнее описывает свои личные недостатки и достоинства: философское «я» Бердяева всегда стоит над его личным «я». Таким образом, все, что входит в человеческий опыт, перерабатывается философским «я», и опыт становится частью умопостигаемой реальности.
Свой основной «грех» Бердяев видит в том, что он «не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности, то есть мира». Тривиальная жизнь казалась ему уродливой и бессмысленной. «Думаю, что моя нелюбовь к так называемой жизни имеет не физиологические, а духовные причины, даже не душевные, а именно духовные», — пишет он. От этой «жизни» он стал рано уходить в жизнь духа, и философия стала его потребностью. Он был, следовательно, философом по призванию. Что касается его вышеупомянутого «греха», то это свойство практически всех людей духа.
Бердяев, конечно, мечтал о «просветлении» обыденной жизни, но в реальности сделать это было гораздо труднее, чем просто уйти от «жизни» в высшие сферы, ибо такое «просветление» означало бы «преображение» жизни. Видимо, Бердяев считал «грехом» уход от нашего порочного, греховного и примитивного мира, ибо такой мир воистину нуждается в просветлении, а бегство из него выглядит, может быть, и правильным, но чересчур «эгоистичным» путем. И Бердяев обвинял себя в этом.
Параллельно Бердяев, тоже в начале книги, делает ряд глубоких замечаний, вполне совпадающих с традиционным, древним, метафизическим представлением о человеке. «Человек — микрокосм и заключает в себе все… Человек есть также существо многоэтажное». Последнее замечание касается, следовательно, того, что строение человека иерархично, то есть в нем сосуществуют различные «я», от высшего, связанного с Богом, до самых примитивных и простейших. Отсюда уже недалеко до следующего вывода, который делает Бердяев о человеке: «Человек есть существо противоречивое. Это глубже в человеке, чем кажущееся отсутствие противоречий». И далее: «У каждого человека, кроме позитива, есть и свой негатив. Моим негативом был Ставрогин. Меня часто в молодости называли Ставрогиным, и соблазн был в том, что это мне нравилось… Во мне было что-то ставрогинское, но я преодолел это в себе. Впоследствии я написал статью о Ставрогине, в которой отразилось мое интимное отношение к его образу. Статья вызвала негодование».
Истоки
Далее Бердяев переходит к тем своим переживаниям, которые носят общий экзистенциальный характер: «Тема одиночества — основная. Обратная сторона ее есть тема общения. Чуждость и общность — вот главное в человеческом существовании, вокруг этого вращается и вся религиозная жизнь человека». Бердяев подчеркивает: «Я никогда не чувствовал себя частью объективного мира…»
Несомненно, это переживание было одним из истоков его будущей персоналистской философии, в которой свобода ценится выше, чем бытие и «личность» выше, чем «род». И здесь Бердяев объясняет те свои личные качества, которые способствовали становлению его как философа свободы и творчества. «Возникновение тоски есть уже спасение… Многие любят говорить, что они влюблены в жизнь. Я никогда не мог этого сказать, я говорил себе, что влюблен в творчество, в творческий экстаз. Конечность жизни вызывает тоскливое чувство. Интересен лишь человек, в котором есть прорыв в бесконечность. Я всегда бежал от конечности жизни».
Драма и несчастье человека, таким образом, видится Бердяеву в противоречии между бесконечным и конечным началами в нас. Это, надо сказать, тоже традиционный и классический подход, который, пожалуй, ярче всего был выражен в формуле, что лучше быть несчастным человеком, чем счастливым животным. Бердяев не упоминает в своей книге этого известного выражения, однако оно достаточно глубоко и имеет «многоэтажный» (пользуясь словом Бердяева) смысл: любое конечное земное счастье (или несчастье) — ничто пред потенциальной бесконечностью человеческого духа и возможностями будущей жизни. Бердяев, несомненно, был бы согласен с таким заключением.
Учение
Далее он переходит к ключевому моменту своей философии — теме свободы. Он пишет: «Я объявлял восстание против всякой ортодоксии… когда она имела дерзость ограничивать или истреблять мою свободу. Так всегда было, так всегда будет. Я даже склонен думать, что этого рода ортодоксия никакого отношения к истине не имеет и истину ненавидит. Самые большие фальсификации истины совершались ортодоксиями».
Хотя под «ортодоксиями» Бердяев имел в виду широкий спектр учений (часто мирских), претендующих на понимание абсолютной истины, такие высказывания вызывали критику, и они, конечно, могут быть подвержены критике. Например, любая религиозная ортодоксия в своем первоначальном становлении в мире была результатом свободы выбора людей, ее принявших, и лишь впоследствии — на определенном уровне — ее принятие являлось следствием воздействия высшего авторитета. Другое дело, что в любой такой ортодоксии воспринимающим и «перерабатывающим» началом является уже человеческий разум (а не Божественный, который дает лишь первые «импульсы»), и, следовательно, здесь уже возможна определенная ограниченность (а впоследствии и «окаменелость»), которую можно преодолеть путем обращения к свободе духа, и здесь Бердяев, несомненно, прав. Но для того чтобы преодолеть эту «ограниченность», надо быть по крайней мере на уровне понимания исходной ортодоксии, первоначального Божественного импульса, иначе «критика» будет выглядеть достаточно однобоко.
После описания своих личных и философских качеств Бердяев переходит к рассказу о встречах с разного рода людьми и к их характеристике. Весьма спорна, однако, его характеристика Андрея Белого — хотя, видимо, Бердяев, правда с оговорками, признает то, с чем согласна мировая современная литературная критика, видящая в Белом одного из величайших прозаиков XX века. Впрочем, «спорность» этой характеристики вытекает из сложности и «неуловимости» характера Андрея Белого: по существу, Бердяев просто излагает свои впечатления.
Более глубоки, на мой взгляд, описания встреч автора с народно-мистической Россией, которые он относит к лучшим моментам своей жизни. Очень точно сказано о сути сектантства: «В секте бессмертников, как и во всех сектах, была несомненная и важная истина, но взятая в исключительности и оторванности от других сторон истины, от полноты истины».
Упоминает он и о влиянии Якоба Бёме: «Я заметил, что Бёме у нас с начала XIX века просочился в народную среду. Его даже в народе считали святым. У меня было исключительное почитание Бёме, и мне было интересно его влияние».
По поводу же своего интереса к «правдоискательству» Бердяев замечает, говоря о секте бессмертников: «Русская народная религиозная мысль глубоко задумалась над проблемой смерти». Он пишет о высоком уровне своих бесед в этой среде, об их мистической напряженности, сложной и углубленной религиозной мысли, страстном искании правды.
Последние главы посвящены обзору философии автора, как она сложилась уже к концу его жизни. Свою окончательную философию Бердяев определяет не только как философию свободы, но и как активно-творческий эсхатологизм. Под последним Бердяев понимает творческое отношение к Апокалипсису, и поэтому ему в чем-то близок Н. Федоров. Он пишет: «Гениально у Н. Федорова то, что он, может быть, первый сделал опыт активного понимания Апокалипсиса и признал, что конец мира зависит и от активности человека. Апокалиптические пророчества условны, а не фатальны, и человечество, вступив на путь христианского «общего дела», может избежать разрушения мира, Страшного суда…»
В связи с таким признанием принципа свободы воли стоит и бердяевская философия познания, которая привела его к идее «объективации». Кстати, эта идея также вполне традиционна (ее истоки лежат в