— Бей его! — завопили сразу две головы, Арнольд и Эдик. Они даже не знали, кто из них будет отрезан, и вопили вместе, вне себя от ужаса. — Бей его! Он клевещет на судьбу, он хочет накликать ужас! — визжали они.
Павлуша оказался вдруг наверху, невидим, и с потолка раздался его звонкий голос:
— Да смотри ты на вещи проще, Арнольд-Эдик. Ну, отрежут тебе одну голову, а может, и две — ну и что?
— Идиот! — две головы подняли взор к потолку.
— Помоги, помоги, Павлуша, — запричитал все же Арнольд. — Ты многое можешь. Не накликивай. Я боюсь!
— Да как же я переменю твою судьбу… Что я, Бог, что ли? — возразил голос с высоты, — Сам расплачивайся…
— А ты мягчи, мягчи судьбу-то! — закаркала голова Эдика. — Это ведь ты, конечно, можешь. Мягчи!
Вдруг из пасти медведя вырвался дикий вой, в котором различимо было одно желание: не хочуууу!
Потом медведь бешено подпрыгнул вверх, целясь в пустое пространство, откуда доносился наглый голос чародея и предсказателя. Однако всей своей мощью он долетел до стены, стукнулся головой, посыпалась штукатурка, и мишуля рухнул на пол, давя стулья, опрокидывая стол с закусью.
Тут поднялось нечто невообразимое. Свет то возникал, то гас. То из одного угла, то из другого раздавался сочный голос Павлуши, порой с хохотком, но мрачным:
— Поймите, ваш ум, ум совершал эти ваши прошлые преступления, за которые вы сейчас расплачиваетесь, но страдает ваше бытие, а не ум, простое и нежное бытие, которое невинно и по своей сути ничего не совершало… Вот она, высшая справедливость, какой оказалась! А на самом деле произвол!
— Света жизни хочу, света, света! — благим матом орал труп, бросаясь на раскиданные медведем стулья.
— Мама, мама! — вопил двухголовый, носясь по комнате.
Медведь с рычанием накидывался на пустоту, видимо, он уже весь мир принимал за привидение и хотел перегрызть миру горло.
Труп упал на пол и в истерике, как баба, стал дрыгать ногами. Двухголовый повернул одну голову к нему (другой искал неуловимого Павлушу) и вдруг бросился к трупу. Тут же они сплелись в непотребной ласке, одна голова впилась в проваленный рот трупа, другая же поникла у него на плече, и труп синей и разлагающейся рукой поглаживал эту голову, словно любящая мать, когда успокаивает не в меру нервного ребенка.
Медведь выл около них, как волк на луну, подняв голову вверх. Один зуб у него сломался и, выпав из пасти, валялся в тарелке.
Голос Павлуши исчез, и его присутствие было почти неощущаемо.
Вдруг распахнулось окно, и в окне прогремел голос духа, голос Павла, но уже резко измененный, иной, более суровый, но с еле уловимым потоком тайной грусти:
— Что вы все воете и извиваетесь, как призраки на дне… Неужели вы ничего не поняли?.. Ведь провоцировал я вас, провоцировал, говоря о Божьей несправедливости, искушал… слабосильные… и увидел, как вы мучаетесь в неразрешимой попытке понять то, что понять человекам невозможно… Прыгайте, пляшите… Вам ли понять Бога… Непостижимо все это, непостижимо!.. Прощайте, дорогие.
БЕГУН
Вася Куролесов был человек очень странный. Главная его странность состояла в том, что у него до двадцати пяти лет вообще никаких странностей не было.
— Ненормальный он просто, — говорила про него соседка по коммунальной квартире Агафья. — Ну, ты хоть я не говорю зарежь кого-нибудь, но похулигань вволю. Ну, морду коту набей или на свое зеркальное отражение бросься. Нет же, всегда все в порядке, ничего такого вообще, ну, значит, там в башке не в порядке, — и она многозначительно покачивала головой.
Но зато после своего двадцатипятилетия Вася Куролесов вдруг развернулся. Трудно даже описать, что он стал вытворять. Когда ему стукнуло тридцать два, оказался он уже не в коммунальной квартире, а в своей отдельной, пусть однокомнатной, уже дважды разведенный (одна жена сошла с ума, другая уехала), помятый, капризный, с осоловевшими глазами.
Вася тогда так пел про свое бытие:
На кухне и правда кто-то жил, не из человеков, конечно.
Друг его, пузатый Витя Катюшкин, не раз говорил Куролесову:
— Лови, лови минуты, Вася. Из минут и жизнь состоит. Лови их, лови и держись за жизнь, а не то пропадешь.
Вася, оно и действительно, не раз пропадал: точнее, исчезал надолго. Никто не знал — куда он словно проваливался: искали, правда, по пивным, но он обычно сам внезапно появлялся. И продолжал свою странную жизнь.
Катюшкин тогда уговаривал его:
— Смирись!
Но Вася почти никогда не смирялся.
Так продолжалось довольно долго. Но однажды шли они летом в глубоком раздумье, Вася Куролесов и Витя Катюшкин, по тихой улице своего провинциального города.
Впереди них шла баба, мощная такая, еще в соку, ну просто телесное торжество. Вася возьми и скажи своему другу Катюшкину:
— А ты думаешь, Вить, слабо мне вскочить на эту бабу, как на лошадь, и чтоб она побежала со мной наверху? Я ведь в душе кавалерист.
Катюшкин выпучил глаза, обернулся и ответил:
— Может, и не слабо, но каковы будут последствия, а, Вась?
— А вот мы и посмотрим, какие будут последствия, — сурово ответил Куролесов и лихо, можно сказать на скаку, всеми своими движениями доказывая, что перед ним не баба, а лошадь, прыгнул на спину этой бедной, но мощной женщины.
Дальше произошло уже нечто невообразимое. Вместо того чтобы упасть под тяжестью молодого мужчины и обложить его матом, женщина, к полному изумлению редких прохожих и самого Вити Катюшкина, понеслась. Побежала то есть, и довольно быстро. С Васей Куролесовым на шее, словно он был дитя. Ноги его свисали к полным грудям и животу бабы. Сам Куролесов совершенно ошалел от такого поворота событий и, вместо того чтобы обнаглеть, завыл.
«Да он и вправду кавалерист», — тупо подумал Катюшкин, а потом, опомнившись, побежал за бабой с Васею на спине, пугая ошеломленных прохожих.
Куролесов, однако, вскоре стал приходить в себя, но до определенной степени, потому что у него наполовину отнялся ум. Он обнаружил, что баба цепко держит его за ноги, не отпуская, и сама бежит уверенно. Этого он испугался больше всего.
«Я ведь тяжел на вес, — подумал он. — Как же она летит так со мной?»
Наконец от страха и непонятливости у него отнялась вторая половина ума, и он забылся.
Катюшкин между тем еле успевал за бабой, надеясь все-таки снять Васю с нее. Баба вдруг завернула