я вынырнул обратно.
В этот момент Паша осторожно вынимал из штанов вяленую воблу и начинал ее понемножечку обнюхивать.
— Интереснейшая, я вам скажу, эта страна, загробный мир, — продолжал он. — Все там не так, как у нас. Сначала я было перепугался; как дате неразумное пищал, не зная, что делать… Плохо там, что со всех сторон, куда ни пойдешь, яма… Большая такая, как Млечный путь… С которого бока ни зайди, все по краю ходишь… Но потом ничего, попривык… Насчет баб там, девоньки, ни-ни… Потому что нечем… Все там вроде как бы воздушные. Но любить можно кого хочешь… Потому что любят там за разговорами… Если кто друг в дружку влюблен, то просто сидят и цельными временами разговаривают между собой всякую всячину… Вот и вся любовь… И некоторые говорят, что лучше, чем у нас…
В этом месте обычно окружающие Пашу бабоньки, старушки охают и начинают причитать.
— Ужасти, — все время повторяет сухонькая старушка в пионерском галстуке.
— Если кто уж очень сильно втрескается, — оживляется Паша, — то на это пузырь есть… Из глаз любящих он отпочковывается и поглощает их в единый колобок. Но там они все равно в отдалении… По духовному… Только от остальных пузырей огорожены…
Вдруг глаза Паши заливаются звериной тоской, и он начинает поспешно кусать воблу.
— Ты что, Паша? — робко спрашивают его.
— Друга я там потерял, — пусто ворчит он в ответ, — только во сне иногда мне является… Дело было так. Захотел я первым шагом, как туда попал, папаню с маманей разыскать. И деда. Но куда там! Людей видимо-невидимо! И не поймешь, не то светло, не то темень! Луны, солнышка и звезд — ничего нет. Только яма везде увлекает. Ну, вестимо, загрустил я, даже повеситься захотелось, бредешь, бредешь, и все по людям, и все мимо людей… А куда бредешь — не? поймешь… Как среди рыб… Но тут подвернулся мне толстый, хороший мужчина. Ентим, вавилонянином оказался… А по профессии банщиком… Пять тысяч лет назад помер… Очень он мне чего-то обрадовался… Заскакал даже от радости… Отошли мы с ним куда-то вверх и завели разговоры. Рассказывал он мне, как помер; а помер он от цирюльника… Больно плох топор был для бритья, вот от етого дела он и скончался…
На дворе становилось тихо-тихо, как на собрании при объявлении крутых мер. И так продолжается час, полтора. Иногда только какая-нибудь старушка отгонит нахального мальчишку.
Наконец Паша кончает. Первой встает Лидочка. Ее глаза полны слез. Она поправляет венок у себя на голове и берет Пашу за руку.
Единственный, кому Лида отдается бесплатно, — Паша. И слезинки на Лидочкиных глазах — это маленькие хрусталики, прокладывающие путь к сердцам Паши и высших существ.
Когда все успокаиваются, Лидочка берет гитару и, усевшись на стол, поет блатные песни.
Наконец начинает темнеть. Первыми уходят Паша с Лидочкой.
Они идут в обнимку — безного переваливающийся пузатый мужчина и худенькая, стройная девочка в обмоченном платье.
Старушки смотрят им вслед. Им кажется, что над Лидиным венком из усталых ромашек пылает тихое, затаенное сияние.
— Святая, — часто говорят они про нее.
Лидочка любит Пашу и его рассказы. Правда, однажды она обокрала его на пустяковый денежно, но дорогой для Паши предмет: старую нелепую чашку, оставшуюся ему от деда. Но Лидочке так хотелось купить себе новые туфли, а не хватало нескольких рублей…
…Все наблюдают, как они исчезают в темной дыре подвала, исчезают, прижавшись друг к другу — как листья одного и того же дерева… Потом расходятся остальные.
Висельник
Николай Савельич Ублюдов, впечатлительный, толстозадый мужчина с бегающе-замученным взглядом, решил повеситься. К этому решению он пришел после того, как жена отказала ему в четвертинке. Матерясь, расшвыривая тарелки и кастрюльки, он полез на стол, чтобы приделать петлю. Кончать в полном смысле этого слова он не хотел: цель была лишь припугнуть жену.
Закрепив веревку к своему воротнику, повернувшись лицом к двери и чуть запрятав ножки за самовар, он сделал видимость самоубийства, как бы повиснув над столом. Глазки свои Николай Савельич умиленно прикрыл, ручки сложил на животике и принялся мечтать. От жалости к себе он даже немножко помочился в штаны, часто нервно вздрагивая и открывая глазки: а вдруг он на самом деле повесился?
Летний зной гудел в комнате, было очень жарко, и Николай Савельич иной раз приподнимал рубашку, дабы отереть пот с жирных боков. Ждать нужно было неопределенно: жена могла прийти из магазина вот- вот, могла и застрять часика на два-три. Николай Савельич, мысленно фыркая, иногда доставал из кармана брюк бутылку пивка, чтобы промочить горло. Под конец он немножко даже вздремнул.
Во время сна он особенно много обливался потом, и ему казалось, что это стекают с головы его мысли. И еще ему казалось, что у него, толстого и здорового мужчины, очень слабое и женственное сердце.
Очнулся Николай Савельич оттого, что ему взгрустнулось. Как раз в эту минуту, еле успел Николай Савельич замереть, в комнату всунулась физиономия соседа — Севрюгина.
Севрюгин был существо с очень грустным выражением челюсти и тупым взглядом. Первое, что пришло ему и голову, когда он увидел повешенного Ублюдова, — надо красть. Он одним движением юркнул в комнату, прикрыл дверь и полез в шкаф. Вид же «мертвого» Ублюдова его не удивил. 'Мало ли чего в жизни бывает', — подумал он.
Простыню и два пододеяльника Севрюгин запихал себе в штаны. 'Не всякий знает, что у меня тощий зад', — уверенно промычал он про себя. Работал Севрюгин деловито, уверенно, как рубят дрова: раскидывал скатерти, рубашки, пробираясь своими огромными, железными ручищами к чему-нибудь маленькому, ценному. Изредка он матерился, но матерился здраво, обрывисто, без лишних слов.
Николай Савельич струхнул. 'Лучше смолчу, а то прибьет, — подумал он. Ишь какая он горилла и небось по ножу в кармане'. Все происходящее показалось ему кошмаром.
'Хотел повеситься, а вон-те куда зашло, — опасливо размышлял он, осторожно переминаясь с ноги на ногу. — Только бы по заду ножом не тяпнул и убирался бы поскорей, придурошный. Как хорошо все-таки, что я не повесился, — умилился Николай Савельич. — Ишь сердце екает… Хорошо… Сейчас бы четвертинку'. В это время Севрюгин, набив себя барахлом, подошел к Ублюдову. 'Небось уже гниет', — тупо подумал он, оскалив зубы. Ублюдов притих и боялся задрожать. Обычно грязно-тупые глаза Севрюгина искрились тяжелым веселием. Он осматривал Николая Савельича. 'Ишь, пивко!' — вдруг гаркнул Севрюгин. И, не зная сомнений, схватил высовывающуюся из кармана Ублюдова бутылку.
Но тут Николай Савельич не выдержал. Инстинктивно он лягнул ногой врага… Что тут поднялось! От страха, что он съездил по Севрюгину, Ублюдов дико завизжал и рванулся, чтоб спрятаться. Оборвалась ненадежная веревка. Севрюгин же ахнул и поднял руки вверх.
— Помилуй, Николай Савельич, не казни! — заорал он.
Ублюдов между тем упал на пол и, желая улизнуть, полез сам не зная куда. 'Только бы тело мое жирное не унес, — вертелось у него в голове. — А с простынями, черт с ними'.
На гвалт сбежались соседи. От страха и от желания исчезнуть Севрюгин совсем обомлел.
— Швыряются! — кричал он, размахивая большими руками. — Пужают… Симулянт!.. По морде бьет… Вешается.
Ублюдов же, неуклюже застрявший где-то под стулом, хрипло кричал:
— Не матерись… Людоед… Хайло… Ножи-то куда запрятал?
Очень маленькая, задумчивая старушонка вдруг понеслась бегом из комнаты. Через минуту она вернулась с чайником и, уютно усевшись на кроватке, подпершись, стала пить чай вприкуску.
Особенно поразила всех нависшая с потолка веревка с оборванной рубахой. Какой-то физик высказал предположение, что это, дескать, массовая галлюцинация. Ему чуть не набили морду. Воспользовавшись криком, Севрюгин распихивал по комоду простыни. Обомлевший Ублюдов попросил у старушки чайку. Между