драма объективного мира и он смог бы приникнуть к его живому источнику. Для себя.
Он встал, губы его сжались, а глаза потемнели, как будто по их дну прошел мрак. Он не питал иллюзий, что может теперь побеждать только сам, только из себя. Он знал ряд магических тайн и мог бы вернуть мир к жизни. Но не сделал этого. Он сделал гораздо более страшное. Он вернул жизнь не людям, а их теням. Их длинным, смешным и беспомощным теням. И в то же время великим, потому что они точно так же, как живые люди, играли эту жуткую, бездонную драму бытия, только в ее легком, неживом отражении.
И решил Один так лишь потому, что, помня о прошлых жестоких уроках, не хотел опять становиться в страшную зависимость от всего живого. Но в то же время хотел видеть хотя бы потустороннее отражение истории, дальний ход объективного мира. И питаться им, как падалью, немного подкормиться за счет этой бесконечной, мертвой пляски теней.
Их сумеречность подчеркивалась еще тем, что они были не просто тени, призраки зависели также от сознания Одного; по своему желанию он мог их уничтожить, сдуть в полное небытие и опять явить.
Однако первое время, когда посреди холодной природы Один
окружил себя тенями живых и вновь возобновилась уже призрачная история человечества, как она шла бы, если бы не было Великой бойни, одна маленькая, странная и бесполезно-больная мысль мучила его.
У него копошилось сомнение: а не возродить ли былой мир, во всем его блеске и полноте, во всем его шуме и торжестве. Признание самому себе в том, что и он в конце концов не может обходиться без внешнего, сделало его слабым и чувствительным.
Однажды он увидел мелькающие, извивающиеся тени убитых им «избранных», причем самых близких.
— Родные, — потянулся он к ним, прослезившись. — Вы мне нужны. Скажите что-нибудь!
Один случай особенно потряс. Ему на колени села тень хорошенькой маленькой девочки. Он стал играть с ней, смеясь от счастья, и она ласково ему доверилась.
И он на миг остро почувствовал, что хочет видеть ее живой.
— Чтобы ты существовала не только для меня, не только как мое представление, но и как самостоятельная, не зависящая от меня реальность. Чтобы ты улыбалась мне сознательно, а не как мое дуновение… Ведь мне интересно, чтобы меня любила и ценила самостоятельная личность, а не мое воображение… Чтобы я мог обнять тебя, а не провалиться в пустоту, — произнес он вслух.
В ответ тень девочки радостно встрепенулась. Как ей хотелось жить! Но напрасно: это была мгновенная слабость, и Один сразу же очнулся, почувствовав далеко идущую, вкрадчивую опасность.
Он захохотал. Тень девочки испуганно спрыгнула с колен.
— И не думай, что я оживлю тебя, — засмеялся Один. — Мне слишком дорого мое всемогущество. Что ты дашь мне взамен? Свою отчужденную от меня жизнь? Всю эту полную игру внешнего бытия? Слишком незначительная плата за всемогущество! И за единственность! — И он насмешливо погладил тень девочки по голове, рука его провалилась в ее пустоту.
И началась новая жизнь! Теперь каждый день к вечеру Один окружал себя этим ускользающим, неслышно завывающим миром. Его даже слегка подташнивало от его мнимого существования, от присутствия навсегда исчезнувшего.
Он легко проходил сквозь него, без всякого вреда для себя. Бесчисленные тени людей, как призраки, мелькали по залитым солнцем полям и лесам, не чувствуя их, в то время как это чувствовал только Один; влюблялись, воевали, сочиняли стихи, плакали — и все это стерто, бесшумно, в то время как вся жизнь в ее полноте сосредоточилась только в Одном.
Этот мир уже не мучил его всеми своими прежними ужасами вымороченного, чужого существования. Если тени надоедали Одному, он уводил их в полное небытие. Но они редко сердили его: ему были смешны их кривляния, любовь и ненависть друг к другу. Их полная беспомощность.
По этому дальнему отражению он брал для бесконечного движения вперед для себя все, что ему было нужно от объективного мира.
И Один снова почувствовал прилив крови к своей уже было застывающей душе.
Теперь ему принадлежали не только это вечное солнце, и эти дальние звезды, и этот нежный запах трав, и эти единственные мысли — но и этот, то появляющийся, то исчезающий, мир мертвецов, от которого он брал в свой живой дух мертвую, но нужную пищу.
И снова почувствовал себя Один хозяином всей Вселенной… Но что случилось потом, выходит за пределы этого рассказа.
НОГА
Савелий бежал один по темному переулку. Громады домов казались мертво-живыми и угрожающими. Словно их никогда не было. «Почему, почему я так люблю собственную ногу?! — выл он про себя. — Вот я бегу… бегу… Но что потом?!! О, моя нога… нога!! Лучше остановиться, зайти в угол и поцеловать ее… То место, которое являлось мне во сне!!. Нежное, судорожное…»
Он продолжал бежать. Но глаза его застыли, точно упали с неба. «Подойду и выпью свою кровь, — мелькнуло в уме. — Я уже не могу переносить свое существование… Но что это?!! А нога… нога?!»
Он остановился. Наконец-то навстречу ему вышел прохожий. «О, как хочется, чтобы все провалилось, все, все! — ожесточенно подумал он. — И эти проклятые дома, и эти люди… И я, оставаясь, ушел бы вместе со своей ногой в другое… Другое… Другое… О, как хочется его видеть!!. Но где моя нога? Где она?!»
Он нервно дотронулся до нее рукой: вроде на месте. Оглянулся. Толстый человек, напоминающий борова, но в очках, внимательно посмотрел на его волосы. Юркнул кот, до странности похожий на соседку — Анну Николаевну.
«Нет, это еще не конец!!! — взвыл Савелий. — Мы еще поборемся, зацелуем!» И он отошел в угол, который снился ему уже три месяца. Там, в чудной, поднимающейся ввысь живой тьме, Савелий обнажил свою правую ногу — ту, которую любил. Любил больше Бога, больше себя. И припал…
…Тихий стон раздался через несколько минут. Кровь медленно, легкой струйкой лилась из ноги — но было это слаще меда, нежнее рождения и материнских ласк. Глаза Савелия помутнели. Губы лизали кровь, белую атласную кожу… Вся плоть, казалось, готова была прижаться к ноге, истечь в нее… А в сознании плыли невиданные грезы… О, разве суть только в наслаждении?!. Суть в мирах, стоящих за этим, суть в том, что он любит свою ногу…
Позади раздался истерический хохот. Так случалось не раз, когда он припадал к ноге, — вдруг в самом конце появлялась фигура. На сей раз это был седенький старичок с пропитым носом, весь закутанный в одеяло, хотя на улице было тепло. Его глаза остекленели, но он хохотал не от зависти к Савелию — рядом сидела мышка, и старичок сошел с ума, глядя на нее. Он как бы бежал на одном месте, словно наполненный нездешней мочой. «Скоро должна появиться луна», — подумал Савелий. Осторожно, почти на четвереньках, он выползал из подворотни. Чтобы не зашибить ногу, он любовно волочил ее и поглаживал, что-то бормоча.
Ухаживание за ногой заполняло почти все основное время Савелия. Он одевал ногу в шелк, холил ее мазями, духами, хотя остальная часть тела была, как правило, не в меру грязна. Зато нога блаженствовала, как женщина. Вряд ли у Марии Антуанетты, когда ей отрубали голову, была такая выхоленная нога. Больше всего Савелий боялся причинить ей не то что боль (при мысли о боли он коченел от ужаса), а хотя бы маленькую неприятность. Очень тяжело было вставать по утрам; Савелий долго и самозабвенно гладил и вынеживал ногу, глядя на нее в зеркало, чтобы смягчить первое прикосновение к грубому полу.
Каждое подобное касание отзывалось в его сердце мучительной, почти мистической болью, но все же с течением времени он научился переводить боль в наслаждение. Безумный страх за ногу заставлял его останавливаться на улице, среди людей и машин, бежать от всего в угол, в припадке жалости целовать и ласкать ее. Даже сидеть он не мог без дрожи и слез за свою любимую. Ветерок на пляже, если он был чересчур быстр, заставлял его морщиться и укрывать ногу в тихий закуток. Только бы не было страданий для того, кого любишь!!