В России это «устойчивое равновесие совести» заколебалось в широких слоях интеллигенции уже в 60-х годах. Короленко наглядно рисует тот духовный перелом внутри русского общества, показывая, как именно его поколение преодолело «крепостническую» психологию и оказалось захваченным течением нового времени, доминирующей нотой которого явилось «разъедающее, тяжелое, но творческое сознание общей ответственности» (там же).
Пробуждение этого высокого гражданского духа в русском обществе, подрыв глубочайших психологических корней абсолютизма — заслуга русской литературы. Со своей стороны она с первого момента своего существования, с начала XIX века, никогда не отрицала собственной социальной ответственности, никогда не забывала разъедающего, мучительного духа общественной критики.
С тех пор как она во времена Пушкина и Лермонтова с несравненным блеском развернула перед обществом свое зримое знамя, жизненным принципом ее стала борьба против темноты, бескультурья и угнетения. Она с силой отчаяния сотрясала социальные и политические цепи, натирала ими себе кровавые раны и честно оплачивала издержки борьбы кровью своего сердца.
Ни в одной другой стране не наблюдается столь бросающаяся в глаза кратковременность жизни наиболее выдающихся представителей литературы, как в России. Они десятками умирали и погибали в самом цветущем человеческом возрасте, почти юношами 25–27 лет, или же, едва дожив до 40 лет с небольшим, гибли от веревки, от прямого или замаскированного под дуэль самоубийства, от потери рассудка, преждевременного исчерпания сил. Так погиб благородный певец свободы Рылеев, казненный в 1826 году как один из предводителей декабристов. Так погибли Пушкин и Лермонтов, гениальные творцы русского поэтического искусства, — оба стали жертвами дуэли, а вместе с ними и их круг расцветающих талантов. Так погиб и основоположник литературной критики, поборник гегелевской философии в России Белинский, а также Добролюбов. Такая же участь постигла отличного нежно-го поэта Козлова, песни которого, подобно одичавшим садовым цветам, вросли в русскую народную поэзию. Такова же судьба создателя русской комедии Грибоедова и его еще более крупного преемника Гоголя. А только в более новое время — это оба блестящих новеллиста Гаршин и Чехов. Другие десятилетиями томились в тюрьмах, на каторге, в изгнании и ссылке, как основатель русской журналистики Новиков, как видный декабрист Бестужев, как князь Одоевский, Александр Герцен, как Достоевский, Чернышевский, Шевченко, Короленко.
Тургенев однажды рассказывал, что впервые он вполне насладился трелями жаворонка где-то под Берлином. Эта мимоходом брошенная реплика кажется мне очень характерной. Жаворонки заливаются трелями в России не менее красиво, чем в Германии. Огромная Российская империя таит в себе столь многие и разнообразные красоты природы, что чувствительная поэтическая натура на каждом шагу найдет случай целиком раствориться в восхищении ею. Безмятежно наслаждаться прелестями природы в своем собственном отечестве Тургеневу мешали именно мучительная дисгармония общественных отношений, постоянное гнетущее чувство ответственности за вопиющие социальные и политические условия, от которого он никогда не мог избавиться и которое, глубоко буравя его душу, не давало ему ни на миг полностью забыться. Только за рубежом, оставив позади тысячи удручающих картин своей родины и оказавшись перед лицом чужих условий жизни, внешне вполне упорядоченная сторона и материальная культура которых издавна наивно импонировали русским, русский писатель смог беззаботно, полной грудью ощутить радость общения с природой.
Но нет большего заблуждения, чем на этом основании представлять себе русскую литературу как тенденциозное искусство в грубом смысле этого слова, как оглушительную фанфару свободы, как живописание бедных людей или даже считать всех русских поэтов и писателей революционерами, по меньшей мере прогрессивными деятелями. Такие шаблоны, как «реакционер» или «прогрессист», сами по себе в искусстве мало о чем говорят. Например, Достоевский в своих поздних произведениях — ярко выраженный реакционер, разыгрывающий из себя святошу мистик и ненавистник социалистов. Русские революционеры нарисованы им как злобные карикатуры. Мистические учения Толстого по меньшей мере отдают реакционными тенденциями. И все же оба они воздействуют на нас в своих произведениях будоражащим, возвышающим, освобождающим образом. А это потому, что исходный пункт отнюдь не реакционен, что в их мыслях и чувствах господствуют не социальная ненависть, не жестокосердие, не кастовый эгоизм, не стремление держаться за существующее, а, напротив, самая великодушная любовь к человеку и глубокое ощущение ответственности за социальную несправедливость. Именно реакционер Достоевский — художественный заступник «униженных и оскорбленных», как гласит название одного из его произведений. Только те выводы, к которым он, как и Толстой, каждый по-своему, приходит, только тот выход, который они, как им кажется, находят из общественного лабиринта, ведут на ложные пути мистики и аскетизма. Но когда перед нами настоящий художник, социальный рецепт, рекомендуемый им, — дело второстепенное; главное — это источник его искусства, его живительный дух, а не та цель, которую он сознательно перед собой ставит.
Точно так же в русской литературе можно найти и такое направление, значительно меньшее по формату, которое, вместо глубоких, мироохватывающих идей, скажем, Толстого или Достоевского, пропагандирует идеалы более скромные: материальную культуру, современный прогресс, буржуазную деловитость. К самым талантливым представителям этого направления принадлежит из поколения постарше Гончаров, а помоложе — Чехов. Недаром же последний из духа противоречия морально-аскетической тенденции Толстого в свое время породил характерный афоризм: пар и электричество содержат больше любви к человечеству, чем половая девственность и вегетарианство. Но и это более трезвое, «культуртрегерское» по своей природе направление дышит в России — в отличие от французского или немецкого натуралистического описания среды — не сытым филистерским духом и пошлостью, а молодым, будоражащим порывом к культуре, к личному достоинству и инициативе. К тому же Гончаров в своем «Обломове» поднялся до создания обобщенного образа такой человеческой инертности, который в силу своей универсальности заслуживает места в галерее великих типажей всего человечества.
И наконец, в русской литературе имеются и представители декаданса. К ним следует отнести один из самых блестящих талантов горьковского поколения — Леонида Андреева, искусство которого обдает нас вызывающим содрогание тлетворным, могильным духом, от которого увядает любая радость жизни. Но корни и сущность этого русского декадентства диаметрально противоположны тем, что мы видим у Бодлера или Д’Аннунцио. У них в основе лежит лишь пресыщение современной культурой, крайне утонченный по форме, но по сути своей весьма грубый эгоизм, который уже на находит никакого удовлетворения в нормальном бытии и потому хватается за ядовитые возбуждающие средства. У Андреева же безнадежность проистекает из того душевного состояния, которое под натиском гнетущих условий оказывается бессильным перед болью. Андреев, как и лучшие представители русской литературы, глубоко проникает взглядом в многообразные страдания рода человеческого. Он пережил русско-японскую войну, первый революционный период, ужасы контрреволюции 1907–1911 гг. и воспроизвел все это в таких потрясающих образных картинах, как «Красный смех», «История о семи повешенных» и ряд других. Теперь его самого постигла судьба его «Лазаря», который, возвратясь с берега в царстве теней, уже не может преодолеть дыхания могилы и странствует меж живыми, как бренный огрызок смерти. Происхождение этого декаданса — типично русское: чрезмерность социального сострадания, под тяжестью которого рушится способность индивидуума к действию и сопротивлению.
Это социальное сострадание есть именно то, что обусловливает своеобразие и художественное величие русской литературы. Трогать и потрясать может только тот, кто сам тронут и потрясен. Правда, талант и гений в каждом отдельном случае — это «дар божий». Однако одного лишь даже самого большого таланта для длительного воздействия еще недостаточно. Кто смог бы отказать в таланте или даже гениальности аббату Монти, который дантевскими терцинами воспевал то убийство посланника французской революции римской чернью, то победы самой этой революции, то австрийцев, то Директорию, то, во время бегства от русских, неистового Суворова, а потом снова Наполеона и затем опять императора Франца, в любое время услаждая слух каждого победителя соловьиными руладами. Кто хотел бы оспорить огромный талант Сент-Бёва, творца литературных эссе, который своим ослепительным пером послужил, одному за другим, почти всем политическим лагерям Франции, сжигая то, чему поклонялся вчера, и наоборот.
Для непреходящего воздействия, для действительно воспитания общества надобно большее, нежели талант: нужны поэтическая личность, характер, индивидуальность, прочно закрепленные в скалистой основе цельного, твердого мировоззрения. Именно мировоззрение, чутко откликающаяся социальная совесть