демократии. […]
[Зюдэнде, 18 марта 1912 г.]
[…] Вчера слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею» Баха. Месса произвела на меня глубокое впечатление, она, пожалуй, даже еще прекраснее, чем месса h-Moll, драматичнее и суровее. Все время говорят попеременно то Христос, то Пилат, еще кто-то, думаю, ангелы (у меня не было текста) и народ в качестве хора. Христос совсем как видение, пел его тенор, тихо и мягко, ему отвечал сильный баритон, у Пилата грубый бас; между ними все снова и снова вступали хоры с короткими апострофами; две солистки — контральто (то была Филиппи) и сопрано — звучали где-то совсем в выси под куполом, словно жаворонки. Каждое соло сочеталось с каким-нибудь отдельным инструментом: Христу ответствует лишь тихо и глухо орган, контральто — виолончель и т. д. Но самое прекрасное — это хоры: они просто сплошной вопль, беспорядочный, страстный галдеж, в котором каждое слово выкрикивается десяток раз; буквально видишь перед собой иудеев с развевающимися бородами, жестикулирующих, размахивающих палками; это скорее перебранка, нежели пение, так что невольно начинаешь смеяться. Думаю, здесь впервые показано, как, собственно, следует использовать массовый хор. Народ не «поет», он орет и буйствует. И оркестр тоже вовсе не претендует на красоту формы, он скромен и мощен. Знаешь ли ты «Страсти»? […]
[22 марта 1912 г. ]
[…] Читаю «Хаджи Мурата». По архитектонике он немного напоминает «Войну и мир» и выдает большого эпического писателя. […]
[Зюдэнде, 26 марта 1912 г.]
[…] Вечером читала «Отец Сергий» Толстого. Написано так просто и так прекрасно. Ложась спать, неожиданно вспомнила то место, где он описывает, как Сергий во время молитвы увидел, как вдруг прямо перед ним в траву упал воробей, потом, громко чирикая, поскакал к нему и, внезапно чем-то напуганный, улетел. Этот воробей вовсе никак не связан с содержанием, ничего и не символизирует, но именно потому, что эпизод этот совсем излишен и ничем не мотивирован, он производит впечатление совершенно правдивое и поэтическое. […]
[Берлин, 31 мая 1912 г.]
[…] Я так рада, что ты видел Толстого в театре. Сцена с военными в драме «И свет во тьме светит» своей голой правдой производит такое мощное впечатление, что даже филистерский сброд и тот был захвачен ею. А также и последний акт, когда старик хочет бежать из дома. […]
[Берлин], 31 августа 1915 г.
Барнимштр[ассе], 10 Глубокоуважаемый и любимый друг, Ваше письмо доставило мне сердечную радость, поскольку я уже давно тосковала по весточке от Вас и от Вашей дорогой жены Евы и очень хотела знать, удалось ли Вам отдохнуть так, как Вы того желали. Очень огорчило меня то, что Вы так страдали от дурной погоды, и я с тревогой смотрю через отдушину наверху [моей камеры] на тяжелое, серое небо и проливной дождь, который, верно, настиг и Вас в Гарце, снова испортив Вам настроение.
Вы, однако, не правы, хоть как-то связывая настроение с Вашим возрастом! Ведь тогда я запросто сгодилась бы Вам в бабушки, ибо завишу от погоды, как лягушка, а порой в осенний дождь все мое существование кажется мне пресным и безвкусным фарсом. А что же такое юность, как не эта неистощимая радость трудиться, драться и смеяться, в чем Вы ежедневно даете всем нам фору? Вы ведь даже не можете себе представить, как сильно меня стыдит и подстегивает пример Вашей чудесной работоспособности, мысль о Вашей душевной гибкости, а также робкая надежда заслужить Ваше одобрение, и тогда мне удается собраться с силами. Вы слишком мало знаете мои постыдные слабости — ведь я готова предаться несбыточным мечтам или нетерпеливо сбежать от гнетущего долга.
Правда, общее положение стало теперь столь запутанным, что настоящая радость борьбы и не может возникнуть. Все смещается ныне, великому горному оползню не видно конца, и чертовски трудное дело определить стратегию и упорядочить битву на таком разрытом и колеблющемся под ногами поле. Впрочем, я уже больше ничего не боюсь. В первый момент, тогда, 4 августа [1914 г. ]* я была в ужасе, почти сломлена; но с тех пор совершенно успокоилась. Катастрофа приняла такие размеры, что обычные мерки человеческой вины и человеческой боли к ней не- приложимы. Стихийные опустошения несут нечто успокаивающее именно из-за своих масштабов и своей слепоты. И наконец, если все было действительно так и все великолепие мирного бытия было лишь обманчивыми болотными огнями, тогда уж лучше, что однажды все это рухнуло. А пока мы переживаем всю муку и неуютность переходного состояния, и к нам поистине относится: Le mort saisit le vif (букв.: “Мертвый хватает живого” —
Ничтожество наших колеблющихся друзей, от которого Вы стонете, есть тоже не что иное, как плод той всеобщей коррупции, от которой рухнуло здание, столь гордо блиставшее в мирные времена. Куда ни взглянешь, все — одна труха. И все это, я думаю, должно и дальше рушиться и еще больше разваливаться, чтобы наконец-то обнажилось здоровое дерево. […] В этом убожестве, которое я сейчас воспринимаю с душевным спокойствием, Ваши работы служат мне истинным утешением… Для освежения я иногда читаю немного Лассаля. Но помогите мне, о боги, не потерять самообладания, когда я натыкаюсь на примечания Бернштейна*. Как тупой невежда, он все время путается под ногами у Лассаля. […]
К сожалению, работа моя не очень продвигается. Вероятно, однообразие и узость жизни, недостаток впечатлений постепенно словно клейстером обволакивают мои чувства. Я вообще могу работать только с вдохновением, когда нахожусь в свежем радостном настроении, сейчас же и немногое мне приходится отвоевывать с трудом. Это не жалоба, а лишь «смягчающее обстоятельство», которое должно послужить мне извинением, если я обману Ваши ожидания.
В остальном же насчет моего здоровья можете быть совершенно спокойны, а фрейлейн Я[коб]* получит от меня головомойку за то, что обременяет Вас заботами о моих мощах. Я хотела бы быть столь же спокойной за нашу Клару [Цеткин]*. Но неизвестность насчет того, что с ней будет и сколько времени продлится еще эта гнусная шутка, немного действует мне на нервы. Кстати, я возмущена — нет, будем честны: я рада, что фракция не проронила насчет Клары ни слова. Помните, что говорит Гретхен умирающий Валентин: «Когда могла такою стать, так уж открыто будь!»[96]
А теперь шлю сердечные приветы вам обоим. Как радуюсь я уже заранее возможности снова сидеть в Вашем уютном кабинете за маленьким столиком, болтать и смеяться вместе с Вами! Еще раз всего хорошего.
[Берлин, начало декабря 1915 г.]
[…] То, что мы во всем будем согласны, я считаю само собою разумеющимся и безусловно необходимым. Если порой и имеются небольшие расхождения, то лишь в том смысле, что каждый политик может в сложной ситуации вступать в спор с самим собой. Я с самого начала настоятельно хотела, чтобы «Тезисы» появились как наша общая платформа. Дайте только мне сразу же знать, все ли теперь согласовано. И не позволяйте никому (кроме наших ближайших друзей), никаким Георгам [Ледебуру] и Штрёбелям изменить в тексте ни единого слова!
Сегодня Вы показались мне немного удрученным. Это меня огорчило. Сохраняйте же всегда Ваш