безопасности» и «банда преступников». Правительство играло ва-банк.
И на тот случай, если народу покажется неубедительным разгром карательного аппарата, как гарантия чистых риз советской власти, в пропагандной лаборатории Центрального Комитета уже готовился следующий шаг — удар по самому Сталину, по святая-святых советского государства. Все это можно было понять, прочитав секретную брошюру Центрального Комитета КПСС под сухим заглавием «Решение от 10 июля 1953 года».
Я запер рапорты агентуры в сейф, сдал ключ дежурному и пошел к троллейбусной остановке. 15-ый троллейбус довез меня до Арбатской площади. Мне нужно было взять из дома записи лекций по исторической грамматике, купить продуктов и белого хлеба, чтобы захватить все с собой на дачу.
Летом 1953 года продовольствие было проблемой даже в Москве. Когда слухи о речах Маленкова с обещанием улучшить жизненный уровень докатились до деревень, многие крестьяне поверили, что колхозы будут отменены. Поставки мяса и птицы немедленно сократились. Колхозники, в надежде, что появится возможность обосновать собственное хозяйство, решили поберечь живность. Полки мясных и гастрономических магазинов опустели. Встревожившееся население городов в два счета расхватало завезенные на базы запасы колбас и копченостей. Осторожные руководители торговой сети перевели магазины на скудный рацион. Даже консервы стали появляться по одной марке в день и в ограниченных количествах.
Побродив по магазинам и постояв в очередях, я наполнил свою «авоську» нехитрым набором продуктов, но в количестве достаточном нам четверым на несколько дней. Алюшку можно было уже прикармливать. Я разыскал ему яблочного и овощного пюре.
В пустующем полуподвале воздух был душным от постоянно закрытых окон. Я открыл рамы настежь. Начинало темнеть. К скамейке на другой стороне двора собралась молодежь. В том доме жили две сестры, работавшие швеями на соседней фабрике «Москвошвей». В хорошую погоду на скамейку перед их окнами приходили в гости друзья. Приносили гитару или гармонь, чтобы спеть вполголоса любимую песню или потанцеватъ на случайно уцелевшем от установки теплоцентрали куске асфальтового покрытия.
В их репертуаре были и «Очи черные». Первый куплет, обычно, не пели, но зато повторяли по несколько раз остальные. Забавно было слушать, как девушки и ребята, никогда, наверное, не видавшие и не слыхавшие ресторанного цыганского хора, знакомые, вероятно, больше с вином или водкой, чем с шампанским, выводили старательно и трогательно: «По обычаю древнерусскому… не могу друзья, без шампанского и без пения, без цыганского…»
В тот вечер один из куплетов любимой песни развлекающейся молодежи прозвучал неожиданно современно:
Дружный смех показал, что импровизация была понята и одобрена. Другой голос завел частушку:
Нужно было слышать интонации исполнителей, чтобы понять, как мало уважения осталось у этой молодежи к властителям советского государства.
Смех убивает страх. Этого не учел Центральный Комитет КПСС.
Инсценировка с Берией была воспринята народом как комедия.
Партия неосторожно обнажила свой страх перед народом. Народ сделал соответствующие выводы. Его вера в собственные силы возросла.
В стремлении предупредить взрыв, партия подготавливала новый, по ее мнению более эффективный, обман — анафему Сталину.
Послушав, как смеется рабочая молодежь с соседней фабрики, я подумал, что снова обмануть народ вряд ли удастся.
«Дача», в которой мы жили летом 1953 года, представляла из себя деревянную лачугу, принадлежавшую нашей родственнице в поселке Горловка. Мы решили поселиться в этой лачуге потому, что она стояла прямо в лесу. Участок, принадлежавший нашей родственнице, был расположен на отлете от поселка, в низине, у самой речки и, в отличие от других московских дачников, мы могли наслаждаться природой в относительном одиночестве. В лачуге, сколоченной из досок, обклеенных белой бумагой, было две «комнаты», печка из едва просохшей глины и кое-какая мебель. Мы наняли грузовик и, как только установилась теплая погода, перевезли матрацы, столы и стулья в нашу «башню из слоновой кости». Так мы окрестили лачугу потому, что надеялись уединиться в ней, подальше от газет, правительственных сообщений, слухов, толков и всех взбудораженных настроений после сталинского времени.
Прилетев в Москву 9 марта из Берлина, я в первое время пытался воспользоваться начавшейся реорганизацией разведки и получить себе свободу. В начале апреля, когда первая волна чистки прокатилась по «органам госбезопасности», я подал заявление Судоплатову. «…В условиях происходящего сокращения штатов, — писал я, — прошу Вас учесть, что у меня нет желания продолжать работу в разведке и вообще в службе госбезопасности… мне необходимо закончить учебу в университете, после чего я намерен заняться работой по филологии и поступить в аспирантуру…»
Дня через два меня вызвал Мирковский. Мы встретились в кабинете особняка в Турчаниновском переулке. Он хмуро поздоровался со мной и пошел к сейфу.
— Вот здесь материалы, которые нужно срочно перевести и обработать, — Мирковский бросил несколько картонных папок на письменный стол. — Потом, когда разберетесь, напишите мне справку, что вы думаете об этом человеке…
Я раскрыл дело с заглавием «Филипп» на первой странице.
— Печатка есть у вас? — спросил Мирковский. — Нет? Мою я не могу вам оставить. Нате, запечатайте сейф этим. Дом все равно охраняется.
Он протянул мне какую-то восточную монетку и собрался уходить.
— Евгений Иванович, — поторопился я остановить Мирковского. — А как же с моим рапортом об уходе? Павел Анатольевич вам ничего не говорил?
Евгений Иванович остановился, полуобернулся и, задержав прищуренные глаза на носках моих ботинок, медленно поднял взгляд к моему лицу. Как всегда, когда он был злым, Мирковский тянул слова.
— Говори-ил. Немного, но крепко. Не знаю, стоит ли вам передавать. Генерал ведь редко ругается. Для него это не типично.
— Ну, если крепко ругался, то передавать, пожалуй, не стоит. Но это не ответ. Я подал официальный рапорт…
В глазах Мирковского вспыхнули огоньки. Я понимал, что он с трудом сдерживает себя, но ничего не мог поделать. Подав рапорт, я должен был добиваться ответа на него. Мирковский пошел обратно к письменному столу и оперся руками на его край.
— Значит, удрать задумали? — заговорил он с необычной для него резкостью. — Вроде крыс с тонущего корабля. Так, получается?
Все это было столь непохоже на Евгения Ивановича, что мне стало смешно. Я заговорил, как можно более невинным голосом.
— Почему, как крысы, Евгений Иванович? Разве какой-нибудь корабль тонет?