Генку не обмануло напускное равнодушие начальника, он уловил, что посеял грозу, но вида не подал и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Не спеша шел двором и улицей, с таким скучающим видом шел, что никто и предположить не мог, что от восторга ему, как мальчишке, хотелось скакать на одной ноге. Зато у кабинета пана Золотаря сбросил маску равнодушия и энергично стукнул костяшками пальцев в дверь.
— Да, да, войдите, — проворковал пан Золотарь.
Как и предполагал Генка, в этот ранний час гости еще почивали, и пан Золотарь в гордом одиночестве восседал за массивным письменным столом.
— Если мой умишко не подводит, то медведь сегодня вылезет из берлоги, так что сами должны понимать… Ну, так я пошел? — то ли спросил разрешения, то ли поставил в известность Генка.
Пан Золотарь понял, что Генка не хочет, чтобы кто-то увидел его здесь; это же было нежелательно и ему, Золотарю, поэтому ответил с излишней торопливостью:
— Да, да, иди…
Василий Иванович действительно решил, что хватит отлеживаться, прикрываясь ежедневными визитами Трахтенберга, что пора и на глаза начальству показаться. Он попросил у Нюськи горячей воды для бритья. Она молча подала воду и чистую рубашку. Ни слова не сказала и позднее, когда, небрежно сунув руку в черную косынку, он вышел из дома. Лишь у самой калитки догнала и легонько, будто погладив, коснулась рукой его плеча.
Фон Зигель принял Василия Ивановича почти сразу, как только он через дежурного доложил о своем желании видеть господина коменданта. Принял сидя за столом. Даже не улыбнулся, хотя бы из вежливости. И Василий Иванович понял, что опоздай он прийти еще на день или два — неизвестно, какой прием ожидал бы его тогда.
— Господин гауптман, прошу разрешения приступить к исполнению служебных обязанностей! — отрапортовал Василий Иванович, будто и не заметив суровости начальства.
— Надеюсь, теперь ранения вашей жизни не угрожают? — холодно спросил фон Зигель, глядя не в глаза ему, а на переносицу.
Атаковал фон Зигель этим вопросом — стало ясно: пузан Трахтенберг, всячески поощряя безделье Василия Ивановича, с самого первого дня докладывал фон Зигелю только правду; наверняка сообщил и о том, что ранения — лишь глубокие царапины.
Оставалось одно — и самому говорить правду. Он ответил с притворным смущением:
— Осмелюсь доложить, господин гауптман, что ранения мои были легкими… Даже очень легкими… Для пользы дела я дома отсиживался, помня о вашем негласном разрешении. Ведь, к примеру, она, даже крепко раненная, — он приподнял руку, лежавшую в косынке, — распоряжения отдавать никак не мешала.
— Впервые слышу, будто я разрешал кому-то бездельничать, — еще более нахмурился фон Зигель.
Василий Иванович потупился, признаваясь, что солгал.
— Впервые слышу и о том, что для пользы дела начальнику иногда нужно сидеть дома, — продолжал наседать фон Зигель.
Теперь, снова глядя в холодные глаза коменданта, Василий Иванович ответил без тени смущения:
— Как я рассуждаю, господин гауптман, любое ранение начальника, полученное им при исполнении служебных обязанностей, всегда способствует росту его авторитета. И чем оно серьезнее, тем большее на подчиненных воздействие имеет. Кроме того, он, начальник этот, в подобный момент кое-что и тайное усмотреть может. Он в это время, извиняюсь, словно бы из засады за подчиненными подглядывает.
— В ваших рассуждениях есть зерно здравой логики, — снисходительно кивнул фон Зигель и только теперь разрешил: — Можете сесть.
— Благодарствуйте, — поклонился Василий Иванович и осторожно опустился на самый краешек стула, стоявшего не у стола, за которым сидел фон Зигель, а почти у самой двери; подчеркивал этим, что прекрасно помнит, какая дистанция между ним — Опанасом Шапочником, и господином гауптманом — комендантом целого района.
Робость начальника полиции и то, что он сам, и довольно точно, определял свое место, приятно пощекотали самолюбие фон Зигеля, и он решил, что пора напускной гнев сменить на милость:
— Курите. Если у вас не эта вонючка… Са-мо-сад!
Василий Иванович снова ответил тем же словом, которое каждый раз, когда он произносил его, вызывало тошноту:
— Благодарствуйте… Не извольте беспокоиться…
Фон Зигель бросил ему пачку сигарет. В ответ Василий Иванович метнулся к нему с зажигалкой. Некоторое время курили молча, потом фон Зигель возобновил разговор:
— Что же вы заметили? Когда сидели в засаде?
— Вроде бы и ничего особенного, — нарочно нерешительно начал Василий Иванович и осекся, словно испугался того, что намеревался сказать.
— Я жду, договаривайте, — немедленно потребовал фон Зигель.
— Как мне стало известно, вдруг умерла — ни с того ни с сего взяла и умерла! — одна арестантка. — И торопливо добавил, словно боясь, что фон Зигель остановит его: — Если бы ее ликвидировали, если бы при допросе смерть ее настигла — все это было бы ясно и вопросов не возникло бы. А ведь что случилось? Взяла и померла по собственной воле! Будто нарочно ушла от ответа!.. Понимаю, когда перед высоким начальством отчитываться приходится, кое-что и маскировать следует. А в этом случае, если только мне сообщается, кому и какой резон врать? — Помолчал и добавил многозначительно: — Не простая та арестантка была, женой Мухортову приходилась. Тому самому… Изволите помнить?..
Фон Зигель помнил Мухортова. Вернее, то, что покойный Свитальский именно на него пытался взвалить некоторые свои грехи. И невольно подумалось, а не та ли веревочка и сейчас продолжает виться? Не для того ли и умерла жена Мухортова, чтобы какие-то концы удалось понадежнее спрятать?
— Когда и за что она была задержана? — спросил фон Зигель по-прежнему спокойно и даже равнодушно, однако Василий Иванович заметил, как сердитые искры мелькнули и угасли в его ледяных глазах, и понял, что теперь Золотарь на остром и здорово зазубренном крючке.
— Примерно за час до выхода на то задание мне стало известно об ее аресте. Будто бы — за агитацию большевистскую… А потом, уже раненный, когда вспомнил о ней… — Тут Василий Иванович позволил себе сделать длительную паузу. — Самое же неожиданное — в моем кабинете обосновались представители той самой националистической организации, о которой вы как-то упомянуть изволили. О чем-то шушукаются с моим заместителем.
Упоминание о националистах не произвело на фон Зигеля никакого впечатления, и Василий Иванович понял, что с ведома (или даже благословения?) немецкого командования они здесь хороводятся. Что ж, учтем и это…
— Вы слышали последнюю сводку нашего командования? — спрашивает фон Зигель, и глаза его неожиданно теплеют.
Василий Иванович, кривя душой, расплывается в улыбке, намеревается ответить утвердительно, но фон Зигель не нуждается в его словах, он продолжает с большим пафосом:
— Это, господин Шапочник, наше по-настоящему генеральное наступление! Прошлогоднее под Москвой — разведка боем, и только! — Фон Зигель испытующе смотрит на Василия Ивановича (искренне разделяет его восторг или только притворяется?), но лицо, даже фигура начальника полиции, подавшегося вперед, излучали лишь радость. — Именно в этом году, именно в большой излучине Дона, мы нанесем тот удар, который окажется смертельным для армии Советов! И ту волжскую воду, в которой наши доблестные солдаты омоют от пота свои ноги, мы в хрустальных сосудах будем вечно хранить во всех наших музеях! Каждый ариец, как святыню, будет оберегать ее!
Никогда еще Василий Иванович не видел фон Зигеля таким возбужденным; невольно подумалось, что успехи фашистских полчищ, возможно, действительно по-настоящему велики, что Советской Армии сейчас ой как тяжело приходится. Захотелось побыть одному, чтобы обдумать и взвесить все, но жизнь