проснувшийся то ли случайно, то ли от легкого ветерка, ворвавшегося в горницу вместе с партизанами, немедленно и послушно уронил голову на подушку, как только Юрка, сдерживая голос, сказал ему по- немецки:
— Спи…
В обнимку с оружием спали фашисты. Это и подвело Каргина: когда ему доложили, что автоматов на один больше, чем фашистов, он почему-то не обратил на это внимания, он, посчитав, что в доме все сделано как надо, вышел во двор и сразу же сунулся в хлев, где уловил какое-то шевеление. Только шагнул за порог хлева — на него с сеновала и прыгнул фашист, стиснул шею рукой и давай ломать. И вдруг, захрипев, кулем пал на землю.
Считанные секунды продолжался поединок, но Каргин в изнеможении припал плечом к бревенчатой стене. В эти мгновения он думал лишь о том, что на сей раз смерть все-таки обошла его, и машинально растирал рукой шею. Потом заметил Соловейчика, который вроде бы равнодушно стоял рядом.
— Спасибо, Серега…
— Командир велел доложить, что старосту взяли, — ответил тот.
— Ты иди, иди… Я сейчас…
Но Серега стоял рядом до тех пор, пока Каргин окончательно не пришел в себя, пока, одернув гимнастерку и подняв с земли фуражку, не вышел из хлева. И по улице деревни Серега шел на шаг сзади Каргина, прикрывая его спину.
Старосту — плюгавенького мужичонку, который, казалось, и мухи не был способен обидеть, — повесили на базарной площади, объявив народу, что так будет с каждым изменником.
Против ожидания, староста не молил о пощаде, не пытался свою вину свалить на кого-то, словом не обмолвился о том, что ему, дескать, приказывали. Он только смотрел на партизан и односельчан, толпившихся рядом. Смотрел так, что всем было ясно: он жалел, что кончилась его власть, что он к ним, а не они к нему в руки попали.
Староста еще стоял под петлей, когда первые огненные языки робко выглянули из-под крыши его дома. Потом враз и дружно запылали и дома полицаев, и те три, где еще вчера пьянствовали фашисты. Кровавое зарево стало разливаться по небу.
Уже в лесу, когда вершины деревьев укрыли от глаз отблески пожара, игравшие на кромках рваных туч, Юрка спросил, догнав Стригаленка:
— Откуда у тебя взялся этот чувал? Который на горбу прешь?
— В этой деревне у меня тетка живет. Заглянул к ней на минутку, а она — бабы знаете какие? — силком его всучила мне. Начал отказываться — в слезы ударилась, — бодро ответил Стригаленок. — И хлеба, и сала дала. Желаете?
Юрка, проворчав что-то невнятное, ускорил шаг.
Глава седьмая
Фон Зигель был глубоко убежден, что по-настоящему культурный и волевой человек должен жить точно по распорядку дня, который обеспечивал бы ему максимум здоровья и бодрости духа. Конечно, когда грохочет война, когда на тебя возложены определенные обязанности, нельзя и мечтать о пунктуальном его выполнении, но стремиться к этому должно. Поэтому, как бы поздно ни лег бы вчера, какой бы беспокойной ни была ночь, он вставал обязательно ровно в семь часов, проделывал комплекс гимнастических упражнений, выпивал стакан парного молока и лишь тогда позволял себе выкурить сигарету.
С восьми до девяти был его личный час, во время которого он отвечал отцу на его пространные письма и просматривал газеты — как местные, так и прибывшие из Берлина. Конечно, еще год назад этот час не всегда оказывался заполненным до отказа. Но и в этом случае фон Зигель считал себя обязанным оставаться дома: это время было лично его, и он имел право распоряжаться им по своему усмотрению.
В летние месяцы 1942 года этого часа стало явно не хватать. Все потому, что теперь он сам вел своеобразную оперативную карту движения всех фронтов. Ежедневно наносил на нее обстановку и после долго размышлял, мысленно сопоставляя сводки командования вермахта с теми сведениями, которые получал от отца, гебитскоменданта и других офицеров или даже просто от раненых, прибывших в Степанково. Много мыслей, и не всегда радостных, порождало это сопоставление сводок командования вермахта с теми сведениями, которые пришли к нему другими путями. Так, как сообщило командование вермахта, 17 июля начали победные действия войска группы армий «Б», нацеленные на Сталинград; как свидетельствуют документы, уже 23 августа они вышли к Волге в районе Латошинка — Рынок; танки вермахта будто бы остановились у корпусов Тракторного завода, а 4-й воздушный флот и 8-й авиационный корпус — более тысячи боевых самолетов! — начали неистовую бомбежку самого Сталинграда. Одним словом, победа!
Однако, если все обстоит именно так, почему буквально через несколько дней после начала наступления группы армий «Б» ей в помощь была выделена и 4-я танковая армия, которую намеревались использовать в боях за Северный Кавказ? Почему туда же вскоре были брошены 8-я итальянская и 3-я румынская армии?
Не находил фон Зигель ответа на эти и многие другие вопросы, хотя каждое утро почти час искал их, сличая и изучая все сведения и даже слухи, которые дошли до него.
Вот и подумалось, что, видимо, верны, имеют под собой реальную почву слухи о сотнях новых советских стрелковых дивизий, о стрелковых и танковых бригадах, о зенитно-артиллерийских полках и даже бригадах, о полках и соединениях реактивной артиллерии.
Если эти сведения верны, то еще рано трубить победные марши, очень рано…
От всех этих мыслей сумрачно, даже тревожно было на душе у фон Зигеля. А тут, как назло, еще и гебитскомендант стал активничать, непрестанно напоминать о том, что фон Зигель назначен на свой пост отнюдь не для того, чтобы поправить здоровье.
На прошлой неделе гебитскомендант даже вдруг спросил:
— Гауптман, у вас найдется «Памятка немецкого солдата»?
— Разумеется, — несколько недоуменно ответил тогда фон Зигель.
— Не посчитайте за труд, прочтите мне, пожалуйста, то, что сказано во втором ее пункте… Что же вы молчите? Я жду.
— «У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай, этим самым спасешь себя от гибели. Обеспечишь будущее своей земли и прославишься навек…»
— Или вы, дорогой Зигфрид, не хотите вечной славы? Неужели вы предпочитаете нечто другое? — ударил вопросами гебитскомендант и, не дожидаясь ответа, бросил телефонную трубку.
Этот разговор еще больше испортил настроение. Значительно больше, чем очередное сообщение дежурного о нападении партизан на патруль из трех солдат. Да и не могло быть иначе: фон Зигель прекрасно понимал, что имел в виду гебитскомендант, когда упомянул про «нечто другое».
А потом были вызов в гебитскомендатуру и беседа со старым маразматиком, плечи которого украшали погоны оберста. И вот теперь, вернувшись к себе, фон Зигель сидит за столом в кабинете и мысленно повторяет все, что произошло недавно, глядит на листок бумаги, лежащий перед ним.
«…Под предлогом борьбы с партизанами мы стараемся уничтожить как можно большее количество представителей украинского народа…»
Под этими строками, подчеркнутыми лично господином оберстом, стояла подпись Шеера — начальника полиции Киева.
А рядом с этим листком лежал другой — донесение командира 3-го батальона 15-го полицейского полка. Оно свидетельствовало о том, что данный батальон за неполных три месяца пребывания в Белоруссии уже расстрелял 44837 человек, из которых только 113 считал партизанами.