план уничтожения бункеров, не счесть сколько раз до кажущихся мелочей обдумывал эту операцию. Поэтому сегодня его приказания были немногословными, четкими и очень конкретными. Только одно он повторил дважды, строго глядя на своих людей:
— Зарубите себе на носу: к дверям бункеров всю горючку из тех куч подтащить. И так ее там сложить, чтобы ни одна дверь, как бы на нее из бункера ни давили, не смогла открыться. Понятно? Ни одна!
Ночью, когда молодой месяц нехотя опустился за черный лес, началась бесшумная и опасная работа. Как она шла — этого Григорий не знал: сегодня он в ней не участвовал, сегодня он, подражая Каргину, решил быть только командиром. Вот и нервничал, даже злился, не получая донесений, топтался на месте, проклиная неизвестность. Даже посочувствовал Каргину: оказывается, работать самому значительно легче, чем вот так ожидать, не зная чего.
Но все обошлось: почти одновременно жаркие костры вспыхнули у дверей всех четырех бункеров, а разгорелось это пламя — прогремели взрывы на стрелках.
Полицаи, проснувшись, конечно, прежде всего брызнули из амбразур длинными пулеметными очередями. Просто так, не прицельно, очередями ударили. Потом, когда до них дошло, что сейчас самый главный их враг — огонь, они стали выламывать двери бункеров. И выломали. Но, возникая на фоне багрового пламени, они были видны отчетливо, и партизаны били по ним из винтовок и автоматов, били, не жалея патронов. Лишь потом, когда от бункеров и станционного здания остались только раскаленные угли да смердящие головешки, кто-то из партизан сказал с яростью и большим внутренним убеждением в своей правоте:
— Это вам за Хатынь. Задаток.
Одиноко прозвучал этот голос. Но, судя по тому, как одни деловито осматривали свое оружие, а другие спокойно взирали на пожарище, — по всему чувствовалось, что люди одобрили сказанное.
Тут, когда задание было выполнено, на Григория вдруг нахлынула необычайная тоска по деду Потапу. И, взяв с собой только товарища Артура, он строго-настрого наказал старшему группы идти прямехонько в партизанский лагерь и обо всем доложить лично Каргину, а сам свернул на известную ему еле угадывающуюся тропочку, укрытую снегом, не тронутым ни человеком, ни зверем.
Григорий не считал себя обязанным лично идти к Каргину с докладом: задание выполнено, потерь группа не имеет, значит, не выговаривать, а хвалить Иван станет. Конечно, любому человеку всегда приятно, когда ему теплые слова говорят, но лично он и без этого выживет.
Так рассуждал Григорий, оправдывая свой поступок. На самом же деле идти к деду Потапу его заставляли и чувство зависти к семейному счастью Каргина, и обида на Марию за то, что она пренебрегла им, Григорием. Ни одним словом или жестом и никому он не выдал этих своих чувств. Но ведь есть они. От себя самого их не спрячешь.
Вот и бежал к деду Потапу, бежал в его избушку, где было передумано о многом, бежал, надеясь хоть на сутки избавиться от постоянных мук.
За эти месяцы, что он не бывал здесь, избушка деда Потапа будто сгорбилась, будто в землю ушла на несколько десятков сантиметров. Или виноваты сугробы, подпиравшие ее бревенчатые стены? Эти сугробы были настолько велики, что казалось: только встань на гребень любого из них — сразу до трубы дотянешься.
А вот деда Потапа время, казалось, нисколечко не коснулось! Он по-прежнему быстро и ловко засновал по своей единственной горнице-кухне, и скоро на выскобленных добела досках стола появилось все, чем он был богат. Сели за стол Григорий с товарищем Артуром, уселись на ту самую широкую лавку, на которой раньше так любил лежать Григорий, дед Потап вдруг сказал, повернув голову к полатям:
— Слезай, Лексей, вечерять станем.
Чернота над полатями ответила старческим покашливанием, а еще немного погодя, старательно нащупывая ногами каждую ступеньку невысокой лесенки, на пол спустился тот человек, о присутствии которого здесь даже не подозревали Григорий с товарищем Артуром. Был он в годах, морщинист и одет — самому неудачливому нищему впору. Не сказав ни слова, он перекрестился на передний угол, где у деда Потапа висела икона, настолько почерневшая от времени и копоти, осевшей на нее за многие годы, настолько засиженная мухами, что невозможно было определить, мужики ли, бабы ли на ней изображены. Лишь после этого он поясно поклонился Григорию и товарищу Артуру и бочком, бочком не подошел, а скользнул к столу, присел у самого дальнего его краешка.
Лучина, лениво потрескивающая над лоханью с водой, была не способна дать достаточно света, и Григорий, как ни старался, не мог толком разглядеть Алексея, но все равно ему упорно казалось, что они где-то уже встречались. А вот когда? При каких обстоятельствах?
Как ни напрягал память, она оставалась немой. Тогда он спросил у деда Потапа:
— А это кто такой? Каким ветром его к тебе занесло?
— Второй день живет. Говорит, раб божий, от войны хоронится.
Дед Потап сказал это так, словно не только осуждал, но и презирал Алексея за эту жизненную позицию.
— Все мы рабы боговы, — елейным голосом и многозначительно изрек Алексей, вскинул глаза на икону и перекрестился, пожевав почти бескровными губами.
И этот голос, сам вползающий тебе в душу, подхлестнул память, и она поспешила с подсказкой: почти три года назад они, пытаясь вырваться из окружения, случайно набрели на домик в три окна, одиноко лепившийся к болоту; в той хибарке и жил, вроде бы — коротал свой век, этот раб божий Алексей; сначала он призывал побросать оружие в болото, не перечить своей судьбе, а потом, когда они дружно отвергли его предложение, зло обругал их…
Вида не подал Григорий, что узнал его. Только пристальнее, чем раньше, даже придирчиво стал разглядывать, взвешивать каждое его движение. И заметил внутреннюю сытость этого человека; да, он, как и другие, вроде бы и старательно работал ложкой, но гороховую похлебку ел явно без всякой охоты; иными словами, не было в его поведении того, что свойственно изголодавшемуся, настрадавшемуся человеку.
Убрал дед Потап на шесток пустые миски, бросил на стол кисет. Тут Григорий и сказал, словно выстрелил:
— Узнал я тебя, узнал.
Алексей вздрогнул, напрягся на какие-то считанные секунды. Эти считанные секунды подсказали Григорию, что он ненароком зацепил что-то важное, сокровенное. Действительно, если этот человек просто тот самый святоша, оружие бросить призывавший, то с чего ему вздрагивать?
И Григорий заторопился:
— Спасибо, дед Потап, за угощение, а нам пора. И ты, божия скотинка, собирайся, пойдешь с нами.
Дед Потап на мгновение вскинул на Григория удивленные глаза, потом нахмурился, перевел их на того, кто представился ему божьим человеком Алексеем, и караулил каждое его движение, пока Григорий одевался. А товарища Артура случившееся, казалось, не удивило: одевшись, он стянул солдатским ремнем ватник и встал так, чтобы задержанный оказался между ним и Григорием.
— Господи, прости им это насилие: не ведают, что творят, — вот и все, что сказал назвавшийся Алексеем, сказал, осеняя себя крестом и глядя на икону.
Григорий все рассказал Каргину. Начал с того, что честно признался, почему, по какой причине оказался у деда. Затем подробно, стараясь ничего не упустить, поведал о том, как сначала не узнал этого мужика, а потом все же вспомнил, только заикнулся об этом, и что из этого вышло. Не скрыл и того, что в пути тот был таким послушным, таким предупредительным — с души и сейчас все еще воротит!
Каргин готовил разнос Григорию. Как только узнал от старшего группы о его самовольной отлучке, с самого того момента и стал наказание выискивать. Такое, чтобы и больно Гришке стало, и чтобы не отбить у него охоты к инициативе. А выслушал его обстоятельный доклад, сразу вспомнил, что в нескольких донесениях Василия Ивановича, с которыми его ознакомили в штабе бригады, упоминалось о заклятом вражине — пане Власике, который в разговоре все на бога ссылается; сам — плюгавенький, с голосом ласковым и бескровными губами. Сопоставил это с тем, что услышал, и мелькнула мысль: «А что, если?..» И пропала злость на Григория, теперь одна забота точила Каргина: тот ли это самый вражина или случайный