цинке лежали убитые люди.
Смотрел на свою прошлую жизнь, пробегавшую в брезентовом окне как кинопленка, и понимал, что возврата не будет уже никогда.
Мы везли убитых людей мимо казино, у которых стояли «мерседесы».
В голове это не укладывалось.
К Клепе меня больше не вызывали. Видимо, он больше ничего не смог мне припаять, кроме той липовой справки о задержании. Хотя запросы в Моздок отправлял, я знаю это точно. Но роты больше не существовало, ее штатным расписанием я лично подтирался во время дизухи, командования не было, так что на его запросы ему попросту никто не ответил. Сомневаюсь, что я даже числился в списках полка. Во всяком случае, удостоверения участника боевых действий мне так и не выдали.
Висящие на мне две «мухи», которые дембеля сдали в Моздоке за пакет героина и пакет жратвы, когда я стоял дежурным по роте, он тоже не раскопал. Да и не мог раскопать. Кому они на фиг были нужны, эти «мухи». Я их списал на боевые — криво, правда, но, похоже, прокатило.
Дело было закрыто.
Поэтому когда меня вызвали и сказали, что все, отсиделся, пора и обратно в армию, я обрадовался. Не посадят! Наконец-то.
Дизелятник находился в Московском военном округе, и служить из него по определению также отправляли в МВО, если из уравнения не следовало другого. Поэтому судьба моя была практически решена.
Максимум 400 километров от дома.
Нас собрали около штаба, несколько человек, и велели ждать сопровождающего. Уже наступила осень, шли дожди, было холодно.
Команду — место нашей новой службы — нам не сказали.
В этот день ко мне приехали мама с бабушкой. Видимо, что-то почувствовали.
Родителей довольно часто пропускали в казарму: документы передать, справки, запросы, поговорить с начальством или еще что. Следствие вели в основном они. Если хочешь добыть справку о том, что твой сын не дезертир, — езжай сам в Чечню и добывай ее. Прокуратура этим попросту не занималась. И родители ездили.
Они зашли в кабинет к подполу, и там выяснилось, что меня отправляют обратно в Чечню.
Та бумага, которую в камере подсунул следователь: «Пиши-пиши, тебе же лучше будет» — и которую я подписал — он же обещал помочь! — приняла совсем другой оборот. «Любая точка России» оказалась совсем не Камчаткой и не Забайкальем, как мне, наивному, думалось. Она означала Чечню. Только Чечню. И ничего, кроме Чечни.
Правило несостоявшейся казни здесь не действует.
Напрасно ты, батя, помер. Все равно меня додавят.
Состояние человека постоянно меняется. За жизнь через наше тело проходит несколько личностей, и в разные периоды времени мы совершенно разные.
Чтобы выжить, надо быть хорошим солдатом. Чтобы быть хорошим солдатом, к своей жизни и смерти надо относиться одинаково, — одинаково безразлично. Когда доходишь до точки, когда становится наплевать — более того, ты понимаешь, что, скорее всего, погибнешь, потому что все, что у тебя есть внутри, — это ненависть и желание рвать всех подряд — и ты хочешь именно рвать и рубить, а стало быть, принимаешь смерть как единственный оставшийся из вариантов, вопрос лишь времени, — только тогда ты становишься хорошим солдатом. Но, как это ни парадоксально, готовность к смерти повышает шансы на жизнь. Мне сложно описать эту взаимосвязь. Метафизика.
Отец умер, когда я начал становиться хорошим солдатом. Там, на войне, у меня не было другого выхода, я понял эту единственную возможность и принял ее.
Но теперь все изменилось. За время, проведенное мной под следствием, Чечня закончилась. Уже был подписан Хасавюрт. Уже почти вывели войска. Война была проиграна.
От моей роты в Моздоке не осталось никого. Минаев, ротный, спился окончательно. Старшина, старший прапорщик Савченко, был переведен в пехоту и отправлен в Грозный. Я должен был ехать с ним. Ширяев, Якунин и Рыжий сбежали и ограбили мою квартиру. За Тренчиком приехала мама, он ушел в увольнение и больше не вернулся — перевелся во Владикавказ. Антон Ведерников уволился. Снегур прижился в госпитале и возвращаться не собирался даже под угрозой расстрела.
Нигматуллин и второй, я забыл, как его звали, постоянно ошивались на Большаке. Фикса, Толик и Димас — наши дембеля — заключили контракт.
Зюзик и Осипов уехали в Чечню, и что с ними, я не знал.
Все. Роты больше не было.
Возвращаться некуда.
Но главное, изменился и я сам. За это время я потерял и семью. Умер отец. Умерла бабушка — его мама. Сына она пережила всего месяца на полтора. Вторая бабушка, торгуя шоколадками по электричкам, заработала инсульт и лежала парализованная. Теперь ко мне на свиданки приезжала только мама, но это была не моя мама — какая-то скорбная тень, полчеловека с опустошенными глазами. За год моей армии она из цветущей женщины превратилась в старуху с перекошенным ртом. Кажется, к тому моменту она уже похоронила меня, говорила со мной отрешенно, отвечала невпопад. Она дважды ездила за мной в Чечню и все видела своими глазами. Для нее я остался там, на тех блокпостах, где она ночевала.
Вернулся, как на кладбище. Из всей семьи — одни фотографии.
Б…, у меня даже собака сдохла.
Я был фактически один, да и то не целиком, с кастрированной душой.
Война отобрала у меня не только мою личность, она не просто изменила меня, стерев того восемнадцатилетнего романтика с длинными волосами, она отобрала всю мою жизнь полностью. Все, кто ее наполнял, умерли или почти умерли.
А из нас с мамой вряд ли можно было собрать даже одного полноценного человека. Из всего многообразия человеческой души у нас с ней осталось по той ее половине, которая ни во что не верит, ничего не хочет и ни на что не надеется. Одинаковые полчеловека на двоих.
Какая же все-таки сука этот следователь.
В штабе кричали. «Что ж вы, сволочи, сами-то не служите! Зачем мальчишек гоните!» — «Но он же сам подписал, — оправдывался подпол.
— Вот: согласен служить в любой точке России». — «Да что ж вы за люди! Он же отслужил уже свое! У него отец умер! Мать больна! Он единственный кормилец в семье!»
Мама плакала. Она была совсем черной. Я помню ее в тот момент. Она вроде бы тоже начала верить, что сын выбрался, — и на тебе. Любая точка России. Получите и распишитесь.
Мне было уже все равно. Выход, казавшийся одним из возможных, закрылся. Все возвращалось на круги своя. Из этого водоворота обратного пути не было. Если ты в него попал, тебя обязательно додавливали. Не додавливали лишь красивых мальчиков с деньгами.
Жалко только всех этих лишних мытарств — лучше бы сразу прибили, не тянули жилу, не распинали на дыбе.
Да, эти люди просто выполняли свою работу. Не они начали войну, и не они создали такую армию. Они были частью системы, а система требовала гнать пацанье на убой. И они выполняли свой долг — гнали.
Но гнали так по-подлому. Подставой. Обманом. Липовыми справками.
Липовыми бумажками. Но не прямо, не в открытую. К людям здесь всегда относились как к мясу.
На хрена сразу не отпустили? Когда я хотел, когда еще была возможность вернуть своих, не разрушать непрерывность жизни? На хрена сажали, вешали клеймо, заводили дело? Чтобы отправить уже не по своему желанию, а как штрафника, искупать кровью? Когда все просрано, разрушено, проиграно? В никуда, где моих не осталось ни одного?
Все мои теперь стеклись сюда, в дизелятник.
Два раза я туда уже ездил. Сам. Добровольно. Ехать в третий раз, когда конец очевиден, мне совсем не хотелось.
В августе, сидя со старшиной на взлетке и ожидая борта, я готов был умереть. Теперь я умирать не