покрыты коростой, гнойные язвы на ногах, всеобщее озлобление и грохот, грохот, грохот снаружи. Этот грохот вытягивает жилы, с каждым разрывом в тело ощутимо вползает безумие. Мы превращаемся в животных. Ни о чем не говорим. Мы привыкли видеть в темноте, и когда мы меняем друг друга на фишке, свет режет глаза. Слух постоянно ловит шелест очередного снаряда.
Сто метров — для саушки не расстояние, одно неверное движение наводчика — и на месте нашего подвала будет огромная воронка, так что и собирать нечего. Ожидание промаха слишком велико, мы начинаем ненавидеть друг друга, еще немного — и дойдет до поножовщины. Люди больше не люди, а затравленные кусочки жизни, которым нет дела уже ни до чего, кроме самих себя.
Временами обстрел стихает, и тогда чехи возвращаются в частный сектор и начинают обстреливать нас. Мины с резким свистом вылетают откуда-то из развалин и рвутся на дороге, во дворе, в садах. Мы не видим, откуда стреляют, в городе по-прежнему нет никакого движения.
Словно крысы, живем в темноте и перебегаем открытое пространство, согнувшись в три погибели. Быть увиденным — значит быть убитым.
Солнце никак не сходит с неба, и никак не начнется дождь.
Мы ненавидим солнце.
Когда чехи надоедают окончательно, комбат снова вызывает по рации артиллерию. Опять начинается эта чертова круговерть. Снаряды падают в ста метрах. Земля стонет и дрожит, гул давит на уши и вжимает головы в плечи. Опять в темноте блестят глаза да тлеют огоньки папирос. Ждем, когда нас накроет. За эти три дня мы вряд ли сказали друг другу десяток слов.
— Пидоры. Все пидоры, — говорит Аркаша. — Все пидорасы, — повторяет он.
Убили еще двоих. Заснули в окопе охранения, разморило на солнце.
Отключились — как сидели: автоматы между колен, головы склонены на грудь. Из развалин вышли двое, перешли дорогу, выстрелили обоим в затылок, забрали автоматы и ушли. Все было просто.
В роту снова приходит мотолыга. Тела заворачивают в пакеты и вновь подвешивают на носилках внутри.
Кровь студнем лежит на дне окопа. Кровь совсем не такая, как показывают в кино. Это сгустки, это живое. Это было внутри. У нее есть свой запах. Он так же тошнотворен, как и ее вид. Кровь надо бы тоже собрать и отправить домой, ведь эта кровь — тоже они.
Нас переводят в депо. Ушлая пехота тут же снимает с вагонов таблички «Грозный — Москва» и прикрепляет их на борта своих бэтэров. Когда они проезжают мимо, просим подкинуть до Курского вокзала. Скалятся.
Ротный прикрепляет на башне еще и милицейскую мигалку. Подсоединяет ее к бортовому питанию. Табличка у него тоже непростая, с фирменного поезда «Терек». Эта кличка моментально прилипает к нему, и теперь в батальоне его иначе не называют. «Терек» с проблесковыми маячками носится по депо как угорелый.
Здесь хуже, чем в частном секторе, жить совсем негде, только разбитые вагоны.
— Это неспроста, — говорит Игорь. — Долго мы здесь не задержимся, вот увидите.
Строим времянку. Большой лист гофрированного железа одним концом кладем на забор, а второй подпираем двумя досками. Получается нечто вроде открытого гаража. Посередине костер. На что-то более серьезное уже нет ни желания, ни сил. Места как раз хватает на наш взвод. Все черные, в гнойных язвах, озябшие. Спим урывками прямо на земле.
Батальон похож на прифронтовой концлагерь — по всему полю горят костры и три сотни человек в военной форме бродят от одного огня к другому, пытаясь выбрать себе место поближе к теплу. Солдаты лежат прямо на земле, в жидкой глине, загородившись от ветра снятыми с петель дверями, ветер выдувает тепло из этих загонов, и народ по очереди переползает в стелющийся по земле дым, греется там несколько минут, пока не начинают слезиться глаза и кашель не перекрывает дыхание, а потом снова забирается в кучу ворочающихся тел под составленными клином дверями.
Двигатели бэтэров работают, и мы надеваем на выхлопные трубы варежки и шапки, чтобы набрать в них тепло. Выхлоп идет влажный, варежки быстро намокают, но мы все равно натягиваем их на трубы, чтобы пару минут погреть руки в вонючем бензиновом выхлопе.
На железнодорожной насыпи за рельсами лежат наблюдатели. Иногда пули ударяют в рельсы, и тогда раздается мелодичный звон, словно какой-то безумец звонит в колокол посреди всего этого бардака.
Через головы артиллерия бьет по белеющим в Грозном девятиэтажкам.
Хавать нечего. Забиваем пустые желудки папиросным дымом, от этого голод кажется не таким сильным. Пиноккио разламывает ногой снарядный ящик и кидает доски в костер. Это последний. Дров больше нету.
— Дай закурить, — хрипло просит он.
Я достаю из нагрудного кармана размокшую пачку, пытаюсь вытряхнуть из нее папиросу. Долго не удается. Кожа на кистях растрескалась до самых костей и сочится лимфой. Шерстяные перчатки пропитались коростой насквозь, я их не снимал уже несколько недель, и они фактически вросли в мясо. Оторвать их можно теперь только с кровью.
Я и не отрываю. Лишь иногда мажу поверху свиным салом, мне выдали кусочек в медвзводе, но это плохо помогает. Каждый раз думаю, что по уму надо бы это сало сожрать, но там и жрать-то особо нечего — грамм тридцать, все черное, в земле. Гниют все, у каждого что-то подобное.
Наконец мне удается выбить папиросу из пачки. Пиночет сжимает ее грязными руками, прикуривает и заходится в кашле. Его колотит крупная дрожь.
— Пинча, ученые говорят, что от курева становится только холоднее.
Смола забивает сосуды или что-то в этом роде.
— Брехня, — хрипит Пиночет. — Попробовали бы эти ученые полдня потрястись на броне под мокрым снегом. Мне от курева теплее.
Особенно когда жрать нечего.
Догорают последние доски. Тепла больше не будет.
— Сегодня шестое число. Рождество, — говорит Старый после долгого молчания. — Снег пошел. Прямо как у Шевчука в песне. В эту войну снег выпал тоже только на Рождество.
— Ну и что? — спрашиваю я.
— Да ничего, — говорит Старый. — Пошел снег, а мы опять входим в Грозный.
Он встает, отворачивается от костра и мочится под ноги Мутному.
Мы протягиваем к углям грязные растрескавшиеся пальцы.
Снайпер, сука, все-таки попадает. Отрывает одному парнишке ногу — пуля вошла сбоку между суставом и коленной чашечкой.
Он где-то рядом, за насыпью, но засечь его никак не получается. Кукс пробовал закрыть дырку бэтэром, но его вскоре пришлось убрать — снайпер бьет по колесам. Одна пуля пробивает резину насквозь и застревает в протекторе на выходе. Кукс пытается вытащить ее пассатижами, но они соскакивают с заостренного кончика. Он так и ездит с пулей в колесе, и на большой скорости она образует светящийся желтый круг, как если бы покрутили зажженной сигаретой в темноте.
После очередного залпа на крышу времянки с ужасным грохотом падает задница от снаряда. Времянка качается и заваливается набок, одна палка подламывается, осколок скатывается с крыши на замерзшую глину.
Он огромный. Задницу снаряда оторвало целиком, как стакан, и весит она килограмма полтора, не меньше. Если такой попадет в голову даже на излете, убьет сразу.
— Надо уходить, — говорит Аркаша, глядя на осколок.
По одному бежим в дирекцию. Дырку в заборе перебегаем толпой, но снайпер не стреляет.
Каждый день потери. Каждый день кого-нибудь ранит или убивает. Пинча пришел с кухни и рассказал, что в седьмой роте накрыло сразу шестерых. Граната разорвалась прямо в толпе. Всех сильно посекло осколками. Коробок, командир роты, ходит мрачнее тучи.
Гаубицы круглосуточно долбят по городу. Из города отвечают. Мы наугад обрабатываем дома через дорогу из всего, что есть. Я расстреливаю с десяток гранат из РПГ. С темнотой Кукс подгоняет БТР, и Мутный с криками «Иисус Христос круче!» выпускает всю коробку.
Неожиданно ему отвечает все та же блуждающая БМП. Дело перерастает в перестрелку. Нам мешает