И она узнавала картины, которые сводили её с ума в течение последнего времени, и показывала на них, кивала им, как своим старым знакомым, улыбалась им или кивала, стараясь не очень вглядываться в то, что на них изображено, потому что знала это наизусть.
И её новый друг тоже кивал и улыбался этим картинам, как давно любимым, и говорил о них, и показывал выразительными пальцами особенности композиции, рисовал что-то в воздухе, пытаясь объяснить, передать свои чувства.
И она понимала, что он хочет сказать, хотя совершенно не понимала ничего из того, что он говорил. Но он не отпускал её руку из своей, вёл за собой от картины к картине, и было тихо, и только камеры видеонаблюдения следили за их движением, невидимые, но всемогущие.
И она чувствовала полное доверие к этой руке и к этому человеку, и ей нравилось быть ведомой, потому что до этого ей приходилось делать всё самой, и она устала всё время делать всё сама, только один раз в жизни удалось ей избавиться от ощущения ненужного первенства, когда…
Впрочем, не будем об этом, потому что он идёт в следующий зал, где пейзажи, написанные в Париже, лёгкие, воздушные, неземные паутинки улочек Монмартра, в полумгле вечерних залов практически не видные, и кажется, что всё изображённое на холстах зависает в облаках сладкой, сладчайшей неправды…
И она смотрит ему в глаза, молодые, мальчишечьи, смеющиеся глаза, с лучиками морщинок в уголках, неужели так бывает: в центре мира, в центральном музее мира, с самым приятным и хорошим человеком, вышедшим из снов, угаданный, таинственный незнакомец…
И она пытается вспомнить, как же его зовут, наверное, Джон, потому что все иностранные мужчины зовутся именно так, никак иначе, а он говорит ей, коверкая имя, 'Лудийя', и им обоим становится смешно. И совершенно не хочется возвращаться в банкетный зал к говорливой и эгоистично замкнутой только на себя толпе.
И вот ей уже начинает казаться, что всё изображённое на картинах Ван
Гога нервное и издёрганное существование полубезумного художника исчезает, становится невидимым и холсты, обрамлённые в тяжёлые рамы, зияют небывалой белизной, изливают на них невидимую живую воду.
А они переходят от картины к картине и рассматривают эту нескончаемую чистоту, пьют белую влагу истоков, купаются в невидимых волнах живой воды.
И экспозиция не кончается, картин и залов ещё предстоит увидеть множество превеликое, у них ещё вся ночь впереди.
Целая ночь.
НОЧЬ
Казалось, что потом всё было как во сне.
Они вернулись к народу, который, насытившись разговорами, начал расходиться. Лидия Альбертовна и Джон влетели в банкетный зал, и тут
Лидия Альбертовна споткнулась о колючие и злые (усталые, может быть?) глаза переводчицы Марины.
Та смерила Лидию Альбертовну и Джона пристальным, неласковым взглядом, но очень быстро взяла себя в руки, точно надела непроницаемые, солнцезащитные очки.
– Ну, вы, блин, и даёте, – только и смогла сказать она, когда Лидия
Альбертовна, запыхавшись, подлетела к ней. – Как будто только что с катка. Вы что, на коньках катались? Смотрите, голландцы очень любят этот вид спорта, укатают.
Марина попыталась улыбнуться. Джон тоже сказал что-то в оправдание.
Марина взглянула на него поверх невидимых очков и улыбнулась.
Переводить не стала.
– Нет, ну что вы, мы просто смотрели Ван Гога.
– Не насмотрелись ещё? У вас же этого добра пруд пруди!
– Ну, есть немного… Но дело же не только в Ван Гоге, да? – Лидии
Альбертовне вдруг стало стыдно: мало ли что подумает эта строгая, сумрачная женщина. А что, собственно говоря, она может про неё подумать?!
– Он уже перекусил и снова вас зовёт картины смотреть, говорит, что хочет показать вам 'Едоков'. Пойдём?
– Вы хотите пойти, Марина? – Лидия Альбертовна даже удивилась.
– А кто же вам будет переводить? – спохватилась Марина и почему-то постучала длинным, лакированным ногтем по трубке мобильного телефона, закреплённого на лямке блестящего чёрного комбинезона.
И они снова нырнули в полумрак пустых залов. Джон знал, куда идти, шёл целенаправленно, впереди, почти не оборачиваясь. Марина пыталась комментировать ситуацию, переговариваться с Джоном.
– В этом городе меня постоянно преследуют четверки, – говорила она. – Во всех телефонных номерах, во всех домах, почтовых индексах и документах. К чему бы это?
Её никто не слушал. Но она продолжала излучать незаменимость и непоколебимую уверенность.
– Что за бред, – ворчала она. – Ночью таскаться по музеям. Тоже мне романтика. Мне не за это кажется платят…
И, тем не менее, не отставала, шла.
'ЕДОКИ КАРТОФЕЛЯ' – 3
Первому сознательному шедевру Ван Гога отвели отдельный зал в авангардном помещении без окон. Вывесили в окружении эскизов и карандашных набросков. В одном из них Лидия Альбертовна должна была бы узнать работу из собрания чердачинской галереи, да только не могла понять, какая же именно – их, так они все тут были похожи.
Все на одно лицо. Тёмные, грязные, неопрятные.
Однако главный вариант 'Едоков' висел в стороне, на специально сооружённом помосте: словно вид из окна, точнее, в окно, открывающим чужую, странную жизнь.
До этого зала шли молча, сосредоточенно, даже Марина молчала. У
Лидии Альбертовны зябли руки, пальцам стало холодно, и она сжимала их, пытаясь согреть.
Ей казалось, что идут они неуклонно вверх и что выставочные коридоры выстроены под незаметным уклоном.
Марина нахально, с видом победительницы, смотрела по сторонам.
Развешанные по стенам богатства, судя по всему, волновали её мало.
Важнее была психология, практически невидимое приключение, которое она теперь чувствовала острым, птичьим носом: что для одинокого человека может быть привлекательнее вида чужих чувств или тем паче переживаний?! Поэтому сейчас Марина напоминала наркомана, идущего по кокаиновой дорожке к пику запретного наслаждения.
Джон шёл, не оглядываясь, сосредоточенно, сжимая в руке бокал с медленно согревающимся шампанским. Потом резко обернулся, улыбающийся, уютный: пришли.
– Potato eaters, potato eaters, – закричал он, и Марина радостно закивала ему в ответ.
Потэйто иитерс, и-и-и-терс, повторила про себя Лидия Альбертовна, внутренним взором цепляясь за картинку шумящего невдалеке банкета.
Креветки, маслины, икра, странные овощи-фрукты.
На картине люди ели картошку. Чаша с золотистыми ломтиками дымилась.
Вилки, руки, лица – всё искорежено, перекручено напряжением, лампа коптит, все углы точно в саже.