все эти три человека из «Адлона», но, во-первых, вся административная система Германии развалена, никакого учета вообще не ведется, ни одной правдивой цифры в донесениях — и фюрера не обманывают, докладывая ему о положении на фронтах, как уверены в этом многие, а во-вторых, опасно: империя гибнет, ПВО столицы расшатано, развал ее начинается с земли, по ночному Берлину автомобили передвигаются со включенными фарами, лишь изредка с зашторенными синими. Но даже если Генрих Шульце жив, то не сбрасывают ли сейчас труп той девчушки в только что подвезенный гроб? Наконец, если ищет он правильно, то есть Генриха Шульце, то не исключено: и по его, Ростова, следам идут, его ищут, и не только абвер и гестапо, но и те, что ждут от него ответа, те, кто нашел его в Югославии и рассказал о Мадагаскаре, поведал о… («Пс-ст!») Искать Шульце, искать! Для чего надо себя предъявлять там, где он бывал раньше с Аннелорой и без нее. Вкусы ее поражали, она тянулась ко всему тому, что доктор Геббельс именовал гнильем, экстрактом еврейского разложения: так и норовила супруга, воспитанная в строжайших правилах, покрутить — ни с того ни с сего — обнаженными плечами в «Танцфесте», поаплодировать злобным комикам в «Романском кафе», да и в «Адлон» похаживала ради оркестра, где экзотики ради похожий на негра барабанщик время от времени скалил зубы. С киностудией когда-то был у нее контракт, там ее так обидели, что возненавидела Аннелора всех звезд и режиссеров, настояла на своем и перебралась в Гамбург, но попадала в Берлин — и проникала на студию подышать воздушком развратца, а теперь и Гёца фон Ростова потянуло на тот же воздушок, хотя и без намерений подразвратиться, что, однако, тоже не помешало бы.

И «майбах» полковника Ростова остановился у дома на Гросберенштрассе, еле-еле найдя себе местечко; автомобили стояли рядами, образовав каре; судя по номерам, вся Германия хотела насладиться покоем, прекрасными винами, женщинами, возможностью жрать, не прибегая к продовольственным карточкам, и чувствовать себя в безопасности, поскольку Геринг и Геббельс, виллы которых неподалеку, добились: ни один, даже самый пронырливый служака из спаренных зданий на Принц-Альбрехтштрассе сюда не сунется! Многих обитателей этого кинодома Ростов знал, раскланивался, тряс руки, охотно принимал комплименты: хромота, мол, придает ему романтический облик! И назавтра приехал под вечер, и послезавтра, посиживал на крыше павильона, где раскинулись маленькие кафе, погрустил, вспомнив о прошлом; звезды мирового экрана возникали в толпе, как из утреннего тумана перед наступлением… Ростов поднял глаза и увидел за столиком японца, одетого до того корректно, что сомнений не оставалось: из посольства. Он смотрел на желтую кожу, туго обтянувшую скулы, на щели глазниц, улыбался; уже третий год при виде жителя далеких островов в нем просыпалось теплое чувство признательности, уступавшее затем тихому, как бы про себя смеху; нечему радоваться, на япошек глядучи, да и скорбеть вроде бы нет причин, а все равно приятно, и потому приятно, что («Пс-ст!»), ни начни японцы войну с Россией, ни атакуй они русский флот, так и не собралась бы эскадра Рожественского спасать Порт-Артур, не двинулась бы она через моря и океаны на Дальний Восток, не бросила бы якорь на рейде Нуси-бе у Мадагаскара, откуда и началась никем не разгаданная история о том, как с госпитального судна «Орел» сошла на берег сестра милосердия, имя которой так и не дано было узнать сыну ее, — сошла, решила искупаться, но попала в объятия миссионера Отто-Эриха Ростова; узнав два года назад о матери, Ростов по крупицам собирал разбросанные осколки события, он даже нашел список сестер милосердия, среди них одна — с немецкой фамилией, но замужняя, муж в Порт-Артуре; все загадочно, сказочно, смерть матери, уроженки Рязанской губернии, не менее призрачна, зато уж какая полная и очевидная явь: мужчина возник, пропахший табаком, прижавший малыша к себе и несший его вслед за гробом и годом спустя назвавший себя отцом; какие-то, помнится, осложнения были с усыновлением, не обошлось без содействия другого немца, отца нынешнего Толстого Германа, и еще один немец оказал помощь, мог нужное нашептать генерал-губернатору.

— Мы победим! — сказал япошке Ростов, понимая, что Японии, как и Германии, предстоят времена ужасные («Господи, неужели судьба — это случайное сцепление обособленных курьезов?»). Засел за столик, искоса посматривая на женщин, которые чудо как хороши и от которых несет смертью, потому что они хранили в себе горечь и сжимающую тело тоску по убыванию жизни. В кафе, в буфетах — полно офицеров, отпускники рвутся к женщинам доступным и страстным, потому что многие жен своих потеряли в бомбежках, многим жены изменили, как это бывает при всех войнах, для еще больших некогда любимые супруги превратились в пресных и скучных баб, — и офицеры рванули на киностудию, где разврат облагораживался величественностью момента, угасанием падающего в темень светила, особой чувственностью женщин, которые отдавались как бы на краю могилы; женщины постигали необыкновенность того, что этот вот мужчина, только что едва не упавший в обморок в экстазе совокупления, этот поклявшийся ей в любви до гроба майор (или полковник) не понимает, что она — последняя, возможно, женщина в его жизни, потому что ранним утром он встанет, возьмет такси до Силезского вокзала, займет место в офицерском купе поезда, давно получившего название «смертного», и уже через день-другой получит в лоб русскую пулю, умрет, исторгнув имя той, что подарила ему вечное и краткое блаженство случайной любви по пути к безымянно- братской яме, вырытой русской могильной командой.

Хромота и впрямь романтизировала полковника, придавая его отнюдь не аристократическому лицу благородство; на фон Ростова клевали возвышенного настроя артистки кордебалета (УФА вовсю ставила фильмы с театрально-балетной начинкой), но ни одна из них не призналась ему, что была когда-то в дружбе с неизвестно где пребывающим кельнером или общалась в этом году с худой крикливой плясуньей, которую в последний раз видели на станции метро, девица (удалось узнать ее фамилию: Уодль, Рената Уодль) для шика натянула на себя тельняшку, бушлат, шапочку матроса-подводника, подвернула ногу для пущего эффекта и в ансамбле подводников-калек собирала денежки на «Зимнюю помощь». (Ростова заела ревность: что ж ты, подружка, не собирала те же денежки на ту же помощь танкистам, которые тысячами гибли под снарядами русских — «Пс-ст!» — самоходок и этих чертовых Т-34?) Нет свежих следов «связницы» (полковник поморщился от вульгарности этого шпионского термина). И никто на киностудии не знает, на каких подмостках сейчас пляшет, спасая Германию, неутомимая Рената Уодль. Никто! Значительно больше давали полковнику ночные сидения в «Адлоне», бомбоубежище под отелем было не самым лучшим или безопасным укрытием в Берлине, первенствовал бункер на Фоссштрассе, где канцелярия фюрера; свои преимущества имел и мидовский подвал, но всех тянуло в «Адлон», ненавидимый Гитлером, почему и отчего — никто не знал, строились догадки, сводились они к тому, что еще при Гинденбурге фюрер как перебрался из провинции в «Кайзерхоф», так и невзлюбил с тех пор «Адлон», который стал для него символом презираемого им знатного сословия Германии; ни одна бомба еще не упала на отель, но что американцы обоснуются когда-нибудь здесь и своими джипами заполонят окрестности — об этом говорили открыто, кто- то из завсегдатаев убежища как-то выразился с издевательским смехом, пальцем ткнув на эстраду: «Скоро здесь будет выступать негритянский джаз в полном составе!» И хоть бы кто поперхнулся, за столиками хмыкнули, переглянулись — тем и отозвались на речь, за которую полгода назад упекли бы в лагерь, а обер-кельнер ни ухом, ни глазом не повел в сторону пораженца. Стул его — в метре от столика полковника, столик почти служебный, брать его дозволено немногим, метр — расстояние, позволявшее оберу рассказывать фон Ростову о делах минувших, текущих и будущих. Челноком ткацкого станка сновала в нем некая связующая события идея, она подтягивала свисающие кончики нитей, завязывала узелки, штопала; обер рассказывал, рта не раскрывая, но Ростов, не все слыша, все понимал, узнавая самое существенное для июля 1944 года. В минском котле двадцать, по слухам, дивизий, взоры всех обращены на фюрера. Странно, что тот не обращает ровно никакого внимания на трагедию Берлина, смахивающую на фарс. По сводкам союзников, вся промышленность столицы уничтожена, однако все фабрики восточной и западной части работают исправно, районы Эркнер, Сименсштадт и Шпандау целехоньки, Форстенвальд, самый крупный центр военной промышленности, ни разу не видел над собой английских и американских самолетов, зато Грюневальд долбят ежедневно, хотя все владельцы особняков оттуда подались в Баварию, где почти тишь и благодать (Ростова радовали просчеты врага: Бамберг уцелеет! — верил он). Наверное, фюрер довольно потирал руки, слыша об ущербе, нанесенном «этим промышленникам, этим подлым лавочникам». Но Германия, уже надломленная, еще не склоняла головы, не опускала оружие из рук, не слабеющих, а крепнущих, — вот что ощущали нытики, и впадали в еще большее уныние. Какой она будет, Германия, когда коленки ее подломятся, когда оружие выдернут из ее рук, когда вражеские копья вонзятся в грудь и выморочная кровь окропит землю Баха, Шиллера, Бетховена, Мольтке, Гитлера, Гнейзенау и Ростова?.. Обер издал первый крик еще до кончины Бисмарка, потом его запрягли в имперскую телегу, в него стреляли англичане, бельгийцы, французы, сенегальцы, мавритане, русские, украинцы, казаки, матросы германского флота, — и уцелел, и прижился к «Адлону», и вместе с ним пойдет ко дну, и все, за столиками сидящие,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату