Он отложил газету.
Довиль, эти слипшиеся трупы, мужчина в железном колпаке…
Завершая репортаж о страшной находке в Довиле, газета “Пари суар” цитировала Ретифа де ла Бретонна: “Подобно солнцу, о Париж, ты распространяешь твой свет и твое животворящее тепло на внешний мир, тогда как внутри ты темен, и тебя населяют дикие животные”.
Католические издания вытащили на свет божий “Письма о Париже и Франции в 1830 году” немецкого историка Фридриха фон Раумера, который писал: “С башни Нотр-Дам осмотрел вчера ужасный город: кто построил здесь первый дом и когда обрушится последний, так что мостовые Парижа станут выглядеть как мостовые Фив или Вавилона?”.
А бульварная пресса вспомнила “Парижского цирюльника” Поля де Кока: “Ах, мой мэтр! Сатана проник в наш бедный город и хочет сделать из него свое владение”.
Словом, газетам было о чем писать, и они торопились: был канун Рождества, когда людям уже не хочется читать все эти мрачные истории. Поэтому информация о курьезном случае в “Казино де Гренель” была напечатана мелким шрифтом на последней полосе, в разделе “Происшествия”, между историей про облаву в катакомбах, где по традиции собирался всякий сброд, и сообщением о сошедшем с рельсов трамвае неподалеку от Чрева.
Маловероятно, чтобы занятые предрождественскими хлопотами и шокированные “довильским делом” обыватели обратили внимание на заметку о каком-то русском чудаке, сошедшем с ума в кинотеатре.
Эта газетная заметка не содержала ошибок, хотя и нуждалась в некоторых дополнениях и уточнениях.
В 1916 году Федор Завалишин действительно был зачислен в состав Русского экспедиционного корпуса, в первую отдельную бригаду, но не солдатом, а специалистом по фотокиноделу при штабе корпуса, и был приписан к разведотделу. Жалованье ему положили офицерское. По прибытии во Францию он наравне со всеми прошел обучение в лагере Майи, в Шалоне, и был направлен на передовую неподалеку от Реймса.
Он принимал участие в боевых действиях, достигавших подчас такого накала, что даже полковым священникам приходилось подниматься в контратаку с оружием в руках.
Корпус нес большие потери, потому что солдат в него набирали не по боевому опыту, а по росту, цвету глаз и вероисповеданию, и больше всего в них ценилось умение ходить парадным шагом. Вдобавок русские части оказались без траншейной артиллерии и правильно организованной разведки.
Опыту Федора Завалишина подчас просто не находилось применения, и нередко, вместо того чтобы заниматься своим прямым делом, он участвовал в боях наряду с солдатами и офицерами. Позднее, в знаменитой битве при Суассоне, когда Русский легион (все, что осталось от экспедиционного корпуса) проявил массовый героизм, отражая прорыв германцев к Парижу, Завалишин заменил убитого командира пулеметного расчета, был ранен, контужен, лечился в Курти.
Он был награжден французским Военным крестом с бронзовой пальмой, Военным крестом с серебряной звездой и дважды – русским Крестом св. Георгия.
По завершении войны он устроился техником на киностудии “Гомон”, а когда Франция в 1922 году признала беженский “нансеновский” паспорт, позволявший русским легально заниматься бизнесом в тридцати восьми странах, – открыл собственное фотоателье. По воскресеньям он иногда ходил в зоосад, где с почетом содержался легендарный медведь Мишка, живой талисман Русского экспедиционного корпуса, пострадавший во время германской газовой атаки.
В госпитале Тео быстро пришел в себя. Он рассказал доктору Эрве, что почувствовал себя плохо сразу по выходе из “Казино де Гренель”. Не помогла и рюмка абсента, выпитая в ближайшем кафе. Лица людей, стены домов, предметы – все было окрашено красноватым мерцающим светом; голова кружилась; тело будто овевал теплый ветерок. В полицейском участке после признания в преступлении, сделанного заплетающимся языком, он вдруг упал и на несколько мгновений замер, после чего тело его искорежила судорога, ударила крупная дрожь, на губах выступила пена, то есть, как выражаются врачи, аура сменилась тонической стадией, перешедшей в стадию клоническую. Это была картина, характерная для эпилептического припадка. Во время приступа у больного случилось вулканическое семяизвержение, а температура тела значительно превысила нормальную.
По просьбе доктора Эрве, которого тревожило умственное здоровье пациента, – эпилептики нередко страдают прогрессирующим ослаблением памяти, – Тео без запинки перечислил все восемьдесят шесть деталей пулемета “гочкис”, который называли “пулеметом победы”, подсчитал свой заработок за все время пребывания на театре военных действий: ему платили 750 франков в месяц, тогда как нижнему чину в Русском экспедиционном корпусе – 0,75 франка в сутки (втрое больше, чем французскому рядовому), – и, не переводя дыхания, прочитал “Отче наш”, объяснив, что это “Pater noster” по-русски.
– Это со мной впервые, доктор, – сказал Тео. – Я никогда не страдал падучей.
Доктор Эрве был опытным психиатром и понимал, что страна, которая месяц за месяцем теряла на войне около десяти тысяч мужчин в сутки только убитыми, еще не скоро обретет душевное здоровье. Душа Франции была воспалена и находилась во власти демонов тьмы. В госпиталях все еще было немало мужчин, которые в бреду командовали ротами, отбивались в траншеях от бошей и мочились под себя, падая во сне с небес в горящих аэропланах. Врач прописал Тео воздержание и покой.
5
Бельведер, примыкавший к главному зданию госпиталя с южной стороны, выходил в сад, где среди оголенных деревьев по узким дорожкам уныло бродили больные. Устроившись поудобнее в плетеном кресле с сигарой и газетами, Тео иногда бросал взгляд на этих бедолаг в серых шерстяных халатах, за которыми присматривали суровые сестры милосердия.
Здесь, на бельведере, его и нашел Жак-Кристиан Оффруа, журналист, автор заметки о происшествии в “Казино де Гренель”, сотрудник газеты “Пари матен”. Это был тщедушный юноша с острой нижней челюстью, которую он старательно выпячивал, чтобы произвести впечатление волевого человека – вроде Бенито Муссолини или Эме Симон-Жирара, исполнившего главную роль в нашумевшем двенадцатисерийном блокбастере “Три мушкетера”.
Коллеги в шутку называли его “вашим преосвященством”: даже в репортаж о поимке мелкого воришки он норовил вставить цитатку из Священного Писания (которую редакторы, разумеется, с удовольствием вычеркивали). Господин Оффруа учился в иезуитском колледже и поэтому стал бунтарем и мечтателем. Он бунтовал против Бога и хотел соединить в своих книгах – Жак-Кристиан мечтал стать писателем – яркую вульгарность Библии с ядовитым психологизмом Достоевского, который в те годы вошел во Франции в большую моду.
Происшествие в “Казино де Гренель” поразило Жака-Кристиана. Как раз накануне этого события он наконец прочел “Братьев Карамазовых”. В этом романе один из главных героев, монах Зосима, рассказывал о человеке, который некогда совершил преступление и забыл о нем. Но спустя четырнадцать лет внезапные муки совести сделали его существование невыносимым и побудили его открыться и объявить себя злодеем. После этого признания он заболел непонятным недугом и вскоре умер. Умер он, как утверждает рассказчик, просветленным.
Старец Зосима радуется этому, “ибо узрел несомненную милость Божию к восставшему на себя и казнившему себя”.
Ученику иезуитов была понятна эта радость, хотя она и вызывала у него протест, а будущему писателю хотелось понять, что же за человек этот здоровяк, так не похожий на худосочных и истеричных героев Достоевского. Тео произвел на юного господина Оффруа сильное впечатление. Судьба напала на него из-за угла, застала его врасплох, как царя Эдипа или апостола Павла. Он был готовым героем романа, и было бы глупо этим не воспользоваться.
Тео встретил его улыбкой и кивком пригласил садиться.
Жак-Кристиан опустился в плетеное кресло рядом с Тео.
– Как вы себя чувствуете, Тео? – спросил он, раскуривая трубку.
– Доктор Эрве говорит, что через день-два может меня выписать.
– А потом?
– Потом, мсье?
– Ну да, что потом, Тео? Не хотите же вы сказать, что ваша жизнь останется прежней? Вы только что пережили потрясение… Вы столько лет считали себя человеком, которого каждое утро видите в зеркале, и вот вдруг узнали о себе что-то новое, что-то такое, что ставит под сомнение всю вашу прежнюю жизнь… Вдруг оказалось, что внутри вас все эти годы как будто жил другой, темный человек… Разве это не потрясение?
Тео кивнул.
– С этим ведь нужно что-то делать…
– Наверное, вы правы, мсье, – сказал Тео. – Но пока у меня нет никаких планов. – Он помолчал. – Однажды в ночном лесу под Суассоном мы столкнулись с немцами. Неожиданно, нос к носу. Для немцев это тоже было неожиданностью. Ночь, туман, лес… Мы молча бросились друг на друга в штыки. – Он снова сделал паузу. – Только вообразите, мсье: несколько сотен мужчин с оружием в руках дрались в том лесу почти вслепую. Удар, удар, еще удар… Это был не бой – это была настоящая свалка. В темноте было слышно лишь громкое дыхание да удары железа о железо… и еще хрипы и вопли раненых… И вдруг над лесом вспыхнула осветительная бомба… вспышка магния… – Тео склонился к журналисту. – Что чувствует человек, который вдруг увидел, что в темноте поразил своим штыком лучшего друга? И как ему после этого жить, мсье?
– Ну да, я именно об этом и говорю, – растерянно пробормотал Жак-Кристиан, вообще-то не ожидавший такого поворота. – Такое и Достоевскому не снилось… Вы читали Достоевского, Тео?
– Я фотограф, мсье.
– Ну да… – Жак-Кристиан много бы дал за то, чтобы кто-нибудь вдруг сейчас вошел и позвал его, например, к какой-нибудь умирающей сестре или хотя бы к телефону. Он вдруг заметил в руках Тео газету с броским заголовком, кричавшим о “довильском деле”, и обрадовался. - Знаете, а я как раз сейчас занимаюсь этим убийством…
– Занимаетесь?
– Ну да, вообще… – Жак-Кристиан был страшно рад сменить тему разговора. – Видите ли, месяца три назад я получил странное письмо с фотографией… – Он извлек из кармана конверт, вытряхнул из него фото и протянул Тео.
Со снимка на Тео смотрел бравый весельчак в лихо заломленной на затылок армейской фуражке.
– На нем форма Русского легиона, – сказал Тео.
– В письме сообщалось, что это убийца, хотя не было ни слова о самом преступлении. Убийца – и все. Тогда еще не было известно о преступлении в