крысы; и расходятся пусть потихоньку — штук по пять в неделю, — зато наверняка в достойные руки. Я верил, что церкви некуда спешить — какое время у Бога?
Однако конкордат настоятеля с бухгалтером диктовал свои условия: если уж я не способен приносить прибыль достаточную, чтобы обеспечить свою зарплату, церковное вино и лампадное масло, то расходы по крайней мере покрывать обязан. Мы спорили. Отношение дебет-кредит моего предприятия все росло. И когда достигло двух порядков, деятельность моя была объявлена не то чтобы вовсе богоотступнической, но расшатывающей в некотором роде устои.
— Не переживай, — сказал дьякон, когда я поделился с ним своей неуверенностью в завтрашнем дне. — Бог кому захочет — он и в окошко подаст.
Следует отдать должное системе — на отступного здесь не скупились. Я порвал внутренний карман куртки, запихивая в него тугие банковские упаковки. И когда, бросив прощальный взгляд на только-только позолоченный новенький крест, который крепили на арматурный скелет будущего купола двое работяг из ближнего ЛТП, приданные храму эксперимента ради, для проверки распространенного убеждения, будто вылечить от пьянства невозможно, зато отмолить получается запросто, я отвернулся, поставил стоймя воротник и зашагал прочь, деньги за пазухой мне пришлось придерживать рукой. Как рудная масса стрелку компаса или подземные воды лозу, их тяжесть отклоняла меня в сторону кабака. Но опыт кое-какой я уже накопил, и он подсказывал, что в определенные моменты на вещи лучше смотреть трезво.
Нынешний явно был из таких. Снова пристроиться к кормушке в обозримом будущем мне скорее всего не светило. Прогрессирующая мизантропия и навязчивая, в последние месяцы, тяга к отъединению свели фактически на нет и круг моих знакомств, и список занятий, к каким я мог бы еще себя принудить. Поэтому размещать капитал сейчас нужно было осторожно и безошибочно. В тот же день я прикупил в спортивном магазине «Олимп» пару надежных туристских башмаков. Дальше к ним добавились: сто пачек «Беломора» и еще, на крайний случай, несколько брикетов шестикопеечной подплесневелой от древности махры; по десять кило вермишели, гречки и риса; пластмассовые бутыли с растительным маслом и большой пакет сахарного песка; какое-то количество соли, спичек, чая «Бодрость», мыла и приправ — всех подряд; наконец, три картонных ящика стеклянных банок с кашами, сдобренными тушенкой.
Затоваривался я большей частью втридорога на Тишинском рынке, ну и чем мог — в магазинах (но тут по прилавкам обыкновенно гулял ветер); и старался не слишком удаляться от перекрестка, где на левой, если смотреть от рынка, стороне, в первом этаже девятиэтажной хрущевской башни — номер, кажется, тридцать семь по Большому Тишинскому переулку — располагалась однокомнатная квартира моего хорошего приятеля, весьма ко времени предоставленная мне в пользование по меньшей мере на полгода: до будущей весны, а то и до начала лета.
Продукты, способные портиться, в рассмотрение не принимались: холодильный агрегат «Север» пятьдесят девятого года выпуска (дата стояла на крышке морозилки) не внушал никакого доверия. Я делал заготовки лихорадочно и почти вдохновенно, словно спешил навстречу чему-то, чего добивался давно и напряженно, а не на дно залегал: на сей раз по-настоящему глубоко, чтобы только наблюдать отныне, с позиции моллюска, сумеет ли куда-нибудь вынести меня поток существования, ни моей и ничьей воле больше не подчиненный.
Однажды, возвращаясь с нагруженными сумками, я встретил в коридоре соседа — он забыл дома ключи и топтался перед запертой дверью, пока я не вынес стамеску и не помог ему отжать язычок замка. В благодарность он угостил меня грузинским вином, а на прощанье спросил, не интересуюсь ли валютой, и предложил доллары по довольно выгодному курсу. Я сказал — пожалуй, рассудив, что здесь вряд ли нарвусь на фальшивку, а в случае чего человеку, обитающему прямо под боком, всегда найдешь способ предъявить претензии. Неконвертированный остаток ушел в окошечко оплаты коммунальных услуг в сберкассе: за что можно было, я заплатил сразу на все полгода вперед.
Хозяин этой квартиры выручал меня не впервые. Поступив на работу в церковь, я напрасно проискал какое-нибудь жилье в городе (бессемейному и молодому, мне опасались сдавать) и наконец поселился в подмосковном поселке Отдых. Владелец добротного деревянного дома пускал жильцов в три комнаты из четырех. В одной — ход с кухни — одиноко пил водку разошедшийся с женой майор КГБ. Чтобы успеть утром на службу, вставал майор в половине пятого. И когда я, приезжая далеко за полночь, с последней электричкой, начинал греметь на кухне кастрюлями, сооружая себе ужин, он, бывало, выскакивал в белье и направлял на меня пистолет. Другую — ход из прихожей — занимала пара юных любовников, сбежавших от родителей. У них был магнитофон, исполнявший песни бардов. По ночам из их комнаты ко мне, через дощатую стену, проникали сладкие стоны и скрипы пружинной кровати. Я изнывал и, случалось, был вынужден прибегнуть к изобретению, которое Гермес преподал своему сыну Пану, когда тот блуждал день и ночь, не находя взаимности у нимфы Эхо.
Просторная гостиная напоминала городскую свалку: весь ее объем до половины человеческого роста был заполнен наваленными в беспорядке книгами, какими-то тюками, коробками, тряпьем и посудой, не мытой годами. Сквозь горы этого спрессовавшегося добра вели от двери две траншеи: в мою комнату и к расчищенному пятачку с составленными углом письменным столом и раскладушкой.
Здесь помещался сам устроитель нашей развеселой ночлежки — сухонький старичок с длинными седыми волосами и вольтеровским профилем. Он опроверг периодическую систему Менделеева и спешил закончить книгу, которая должна была перевернуть устоявшиеся представления о строении мира. Он спал по три часа в сутки и не имел времени есть и мыться. Иногда я все-таки уговаривал его разделить со мной пачку пельменей, тогда он в общих чертах излагал мне основания своей теории. Я жалею теперь, что совсем ничего не запомнил. Еще он любил собак. И волшебным образом приманивал их к себе на участок чуть ли не со всего поселка, хотя почти не выходил из дома. Обычно не меньше десятка разномастных псов караулили у крыльца. Они раздражали майора — он матерно ругался и старался разогнать их пинками. Собаки лениво отбегали на пару шагов и оттуда над ним посмеивались. Ко мне они относились с симпатией и даже выходили встречать к калитке, когда я, стянув пальто с одного плеча, нащупывал на внутренней ее стороне засов сквозь отверстие слишком узкое, чтобы пропустить руку с рукавом.
Но к Новому году старика в одночасье хватил кондрашка, и примчавшаяся дочь без разговоров выставила жильцов на мороз, не вернув деньги за полмесяца.
Тогда мой друг приютил меня на несколько недель, пока я не снял все-таки, по ходатайству игумена, комнатку у пожилой воцерковлявшейся учительницы (она сразу же стала смотреть на меня косо, поскольку ни утром, ни вечером я не вставал вместе с ней читать правило перед домашними иконами). Правда, как раз в эти дни мы с ним почти не виделись — он готовил к выпуску новый спектакль и сутками пропадал на репетициях. Он не называл себя режиссером, а представлялся как Карабас Барабас: содержатель театра. Его странный бессловесный театрик с неизменным составом артистов (числом два: бывший милиционер и студентка эстрадно-циркового училища) базировался на правах самодеятельности при радиаторном заводе имени Щорса, в приземистом кирпичном бараке, сильно вытянутом в длину. Кроме принесенного в жертву их невнятному для простого обывателя искусству кабинета гражданской обороны (страшных духов которого — похоронных теток с носилками и в противогазах с плакатов наглядной агитации — ни в какую не соглашалось изгнать заводское начальство) там имелся еще чулан, где переплетались, словно брачующиеся гадюки, поломанные баритоны и корнеты довоенного духового оркестра, железный шкаф, хранивший жезлы и бороды трех поколений Дедов Морозов, и зрительный зал с узкими, без спинок, лавками — как в сельском клубе.
Будучи заодно и кандидатом наук от Мельпомены весьма далеких, формально мой друг все еще занимал должность в каком-то академическом институте, где появление раз в неделю, по вторникам, обеспечивало ему уполовиненные ставку и доплату за степень. Но и из этого заметную долю он тратил на примочечки и прибамбасики для будущих действ (вернее, на материалы и детали, чтобы потом ночи напролет изобретать и конструировать собственноручно), так что зачастую и сам не понимал толком, на что живет. Однако всякие помыслы как-нибудь повернуть этот скудный уклад стойко отражал духовным щитом. Фундаментом своей работы он считал даже не репетиции, а медленное вынашивание замыслов и свободой расходовать время по своему усмотрению дорожил более всего.
В бесснежные месяцы я любил присоединяться к его дневным или ночным барражированиям по городу. Днем брал с собой кофр с фотоаппаратом и сменными объективами — единственное, в сущности, настоящее приобретение за весь сытый период, да и то сделанное под конкретный проект: в моей несколько оттаявшей в относительном благополучии голове сложился план запортретировать всех московских