так уж отличается от пребывания где-нибудь в зимнем Подмосковье — если зима по преимуществу ясная и не слишком морозная. Разве что деревьев нет и под снегом здесь — земля, там — лед. С одной стороны лед моря, иногда — ровный, иногда — торосами; то — сплошь, то покрывается на полпути к горизонту черной сеткой — протоками открытой воды, то от самого берега распадается на отдельные льдины. С другой — шельфовый ледник, всегда одинаковый. В десятке километров от базы — туда добираются вездеходом — выходят на поверхность нижние, ископаемые ледниковые слои. Они — предмет его исследований. Они складчаты, словно шкура носорога (с этого места я стал отмечать некоторые изменения, произошедшие в стиле его высказываний), и в них мистериозно мерцает как будто и не отраженный свет, а внутренний холодный огонь. Иногда — при нем всего дважды — в окрестностях станции появляются пингвины Адели.

Наблюдать за ними забавно, особенно за малышней. Больших, императорских, пингвинов он пока не видел. А во льду обитают особенные эндемичные черви, приспособившиеся к жизни при температурах много ниже нуля; в тепле же их пищеварительная функция так активизируется, что они в считанные секунды полностью переваривают собственную плоть.

Он писал, что по дороге, во время стоянки в Монтевидео, встретил на припортовом базаре своих бывших актеров. И совершенно ничего не почувствовал — ну кроме, конечно, удивления невероятным на расстояниях такого масштаба совпадением. Он даже согласился посмотреть их номер: на подиуме кабака для штурманско-капитанского состава и туристов из стран третьего мира они имитировали под боссанову половой акт.

Прощаясь, они признались ему, что не на шутку испугались в первое мгновение — решили, что это их преследуя он пересек, тронувшись умом, океан.

Теперь мысль о такой возможности искренне насмешила его. Он перестал помнить о них с тех пор, как поднялся на борт экспедиционного судна; и снова перестал помнить, когда вернулся на борт в Монтевидео.

А когда плавание закончилось, когда высадились и выгрузились на барьер — его охватила небывалая тишина (хотя на станции день и ночь стучат движки, а разный гусеничный транспорт, как и везде, грохочет и чадит соляркой). Он больше не слышит слабый треск, последние годы сопровождавший его непрерывно, — звук, с которым рвется мировая ткань. И еще его не покидает странное ощущение, будто прежде, с самого, может быть, своего начала, он только и делал, что не разбирая направлений бежал. Но вот достиг края, где все направления сошлись и обрываются и бежать дальше уже не осталось куда и зачем. Здесь воплощается в лед апория с Ахиллом и черепахой. Он сообщал, что это отрезвляет. Отрезвление выразилось в том, что он полюбил девушку. Женщин в Антарктиду берут очень неохотно — практически не берут. Но у его избранницы уникальная научная тема, связанная с долгосрочным прогнозированием погоды, тщательно подготовленная программа сложных экспериментов и вдобавок высокий разряд по альпинизму.

Она из Питера, но жить в Москве для нее предпочтительнее: только у нас есть лаборатория и кафедра, где ее защита и дальнейшая работа будут по профилю. Ориентировочно они должны быть дома в середине мая. Однако тут все зависит от ледовой обстановки — не скует ли суда раньше времени и сколько понадобится ледоколам на переход от их станции до соседней и потом на север, до границы замерзания.

Сейчас ему почти не выпадает даже короткого досуга, а тем не менее о театре он размышляет глубже и сосредоточеннее, чем удавалось когда-либо. И в окружающем проступили контуры новой задачи. Наш обжитый мир решительно меняется, можно сказать, исчезает, делается на глазах все более иллюзорным. Древним грекам, чтобы иметь понятие о движении, хватало, если кто-то перед ними ходил, или плыла триера, или солнце регулярно закатывалось за мыс. Нынче так легко не отделаешься. Слова «форма», «факт», «бесконечность», «свобода», «дление» (только не «тление», подумал я, оно-то никуда не упало и не пропало, осталось на трубе; и с греками, по-моему, чепуха — ты ведь, братец, сдавал кандидатский минимум… но дальше я увлекся и комментировать бросил), едва ли не все слова, важнейшие для мышления, означают уже не то, что прежде. Никому еще толком не известно, что лежит за ними сегодня. Мы — очевидцы смены эпох.

Будущее ломится в наши двери. Мы даже вовсю работаем на него — возникают новые логики, новые основания математики, — но работаем слепо, испытывая кризис достоверности. Нам еще не на что опереться, чтобы создать сколько-нибудь цельное и продуктивное мировоззрение. Ибо построить его можно лишь тогда, когда достаточно большим числом людей уже восприняты некие фундаментальные сущности. Эти сущности нельзя ни раскрыть, ни описать. Они постигаются интуитивно — и становятся базой для всякого дальнейшего мышления и коммуникации. Например, ни один математик не объяснит тебе, что такое множество вообще, определения нет, — а теория множеств успешно развивается. Но главное — они не заданы нам раз и навечно. Мы вольны, при желании, предположить, что для гипотетического вседержителя, владеющего всей информацией, они являются своего рода константами творения. Относительно же нас они как бы плывут, они способны перерастать и отрицать себя: некоторые — веками и тысячелетиями, иные — взрывом. Продвигаясь в познании — как правило, методом тыка, — мы покидаем какие-то из них, чтобы войти в другие, а в каких-то утверждаемся все прочнее. И любой наш опыт — это новый выбор, который пусть на дифференциальную величину, но обязательно будет отличаться от предыдущего. Этот выбор нерационален, он — впереди рационального, всегда отстающего в силу своей вторичности. Поэтому наступает рано или поздно момент — и мы вынуждены признать, что наше понятийное схватывание отчаянно промахивается, тасует пустые оболочки на заброшенных проселках действительности. Что мир нужно осмысливать заново — с нуля. Это страшный излом, трагическое погружение в хаос, в долгие блуждания без проблеска надежды вернуться когда-нибудь к стройности и осознанному целеполаганию.

Но он благоприятен для театра. Именно здесь театр может вернуть себе место и пафос, какие имел некогда в Древней Греции. Именно теперь театр должен быть востребован в его истинной функции.

Потому что важнейшие, недоступные рассуждению интуиции, уже реально определяющие нашу жизнь и пути, — но перед лицом которых каждый из нас пока еще неуверенный, смятенный одиночка, — театр по природе своей умеет непосредственно демонстрировать. Умеет показывать — из чего состоит бытие. Тем самым театр мог бы стать идентификатором для разрозненных в отсутствии адекватного языка индивидуальных сознаний. Позволил бы им обнаружить друг друга в общей ситуации. Так будет сделан первый шаг к преодолению онтических замкнутости и отчуждения.

Но на уровне конкретном мой друг только начал обдумывать систему визуальных и пластических образов, вернее даже — воздействий.

Зато уже определил постановочный метод — бриколаж, благодаря которому спектакль получит максимальную независимость от состава и подготовки актеров (в идеале зритель должен уразуметь, что центральный актер здесь — он сам, и вступить в игру). Меня растрогало упоминание о наших совместных прогулках по городу — ему их недостает. Похоже, на сей раз предварительный этап — вынашивание структуры, формы спектакля — займет много больше времени, чем обычно. В этом году, не исключено, до репетиций и подбора нужного оборудования дело еще не дойдет. Кстати, имеются шансы, что осенью он опять двинет в Южное полушарие — причем через Америку и на американскую базу, на ледник Росса: это там, где погиб капитан Скотт. По линии обмена специалистами — если подпишут нужный договор.

К письму прилагался смутный любительский снимок: две фигуры в одинаковых пуховиках, за ними, в отдалении, среди льдин большой и довольно-таки обшарпанный крутобокий корабль. Свет падает сбоку, и в тени от надвинутых капюшонов с меховой оторочкой лица совершенно неразличимы. Но четко видны буквы на корабельной скуле: «Академик Федоров». Я перевернул фотографию и прочел карандашную надпись незнакомой рукой: «Станция Мирный. Ледокол антарктического класса «Михаил Сомов». Без даты.

Постскриптум мне советовалось сохранить конверт, поскольку, погашенный в Антарктиде круглым штемпелем с изображением айсберга, жилых блоков и пингвина, он представляет собой известную филателистическую ценность.

Андрюха прибыл на третьи сутки вечером, обдал меня веселым перегаром; пакеты со снедью оттягивали ему руки. Из одного небрежно и живописно торчал наружу необернутый золотой хвост копченой скумбрии.

— На, — сказал Андрюха. — Привет от бабушки.

Я спросил, как поживает экс-прапорщик.

— А, нету его. Уехал куда-то.

Вы читаете Свобода
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату