неожиданности, когда он сунул мне под нос красное удостоверение.
Я восстанавливал в памяти еще одну старую историю, связавшуюся и с мыслями о брате. Получасом ранее, попрощавшись с матерью, я спускался в подземный переход под Рублевским шоссе и разминулся с человеком, которого почти наверняка узнал.
Почти — потому что выглядел он совершенно разрушенным. Причем разрушенным не так, как это бывает от неудержимого пьянства или каких-нибудь более оригинальных пороков, — мне показалось, он попросту катастрофически, преждевременно постарел. А в старших классах я нередко хвастался тем, что хорошо с ним знаком. Учился он в центре, в английской, что ли, спецшколе. И выделялся среди моих ровесников, поголовно увлеченных музыкой и через пень колоду ковырявших на гитарах, профессиональным, по нашим меркам, обращением с клавишами. Естественной целью наших массовых музыкальных упражнений было поразить своими талантами возможно большее число девушек. Он же в самые что ни на есть рок-н-ролльные времена отдавал решительное предпочтение джазу, для девушек абсолютно невразумительному. Мечтал сбежать в Голландию и поступить в джазовую школу в Амстердаме; захлебывался от волнения, рассказывая, какие всемирные знаменитости — Джон Льюис, Маккой Тайнер — порой ведут там занятия.
Как и пристало уважающему себя музыканту, западал на индийские дела и читал все подряд: «Рамаяну» и Дхаммападу (с пеной у рта доказывал, что, «убив отца и мать, брахман идет невозмутимо» ни в коем разе нельзя понимать буквально), Еремея Парнова и до дыр затертые книжки с ятями — сочинения йога Рамачараки; а заодно и ксероксы Штейнера, и дешевые американские покетбуки про оккультизм. Где-то (полагаю, не в «Рамаяне») он наткнулся на описание эксперимента, который следовало осуществить над собой.
В течение пятидесяти дней ежедневно, по часу, при слабом искусственном освещении, нужно было неотрывно смотреть в зеркало, глаза в глаза своему отражению. Первые недели две — и тут важно запастись терпением — не происходит ничего. Дальше понемногу отражение начнет гримасничать. Затем лицо в зеркале окажется не твоим и станет меняться раз от раза. И наконец, однажды там не отразится вообще никакого лица. Здесь-то и вспыхнет истина, состоится просветление, коего ради, собственно, все и затевалось. Пустота и полнота сомкнутся, сознание расширится и обымет космосы, скрытые прежде сущности предстанут астральному зрению, а тайные силы, духовные и телесные, будут освобождены из-под спуда и подчинятся воле…
Разумеется, он сразу перетащил зеркало к себе в комнату и вскоре, похоже, в этих потусторонних опытах преуспел: интеллигентные родители, подсмотрев очередной сеанс, нечто такое уловили между ним и амальгамой, что спешно определили сына в клинику Ганнушкина. К новому повороту событий он отнесся с юмором и считал, что ему только на руку — белый билет обеспечен.
В больнице он беседовал с врачами на отвлеченные темы, прятал таблетки под язык и разгадывал кроссворды. Пока по глупости, угостившись контрабандным спиртиком из боржомной бутылки у соседа- шизоида, не ввязался в драку с санитаром. Тогда с ним что-то сделали. Он не распространялся, что именно (молчал и о результатах своих путешествий в зазеркалье), но вариантов, думаю, существовало наперечет: сульфазин, инсулин, электрошок, какое-нибудь лоботомирование… И быстро выписали, с диагнозом благоприятным для его пацифистских устремлений. Он почти ничего не утратил — ни от ума, ни в эмоциональном плане, и даже мог по-прежнему самозабвенно смеяться. И клавиры Баха играл с прежней проникновенной точностью. Но джаз… Едва он пытался теперь оторваться от темы, все начинало звучать как исполнение регтайма механическим пианино. Причем он всячески выставлял это напоказ: всюду, где была возможность, непременно садился к инструменту, но уже через несколько тактов с виноватой улыбкой отнимал руки и будто бы заново удивлялся открытию. Я догадывался, зачем нужны ему подобные болезненные демонстрации.
Не жалости и не сочувствия он хотел от нас — другой характер и другой сюжет, — а понимания величины его потери. Как будто ждал, что и мы зададимся вопросом, который жег его — сжигал медленно, но дотла. Однако ведь — жив, не дебил, не в тюрьме… Его друзья не в том возрасте пребывали, чтобы принять действительно близко к сердцу такую прикрытую, внутреннюю чужую боль. После школы он устроился аккомпаниатором в детскую секцию художественной гимнастики. Потом нас всех раскидало. Но лет пять спустя кто-то еще рассказывал мне, что он по-прежнему аккомпанирует и ни с кем не поддерживает контакта.
— Где тебя носит? — спросил Андрюха.
Он сидел на кухне, жарил курицу, пил пиво и читал в газете страницу брачных объявлений. Я устыдился своих несправедливых давешних мыслей.
— Здрасьте пожалуйста. Да я тут днем чуть не окочурился, дожидаясь… Откуда такая роскошь?
— А? Нравится? — Андрюха снял со сковороды крышку и полил курицу вытопившимся жиром. Курица была что надо: крутобокая и золотистая — прямо с голландского натюрморта. Слегка надавил ложкой — корочка упруго подалась.
— Снова бабушка?
— Все, готова. Бери вон пиво в холодильнике…
И Андрюха отделил нам по хрустящему крылу — для начала.
Бабушка ни при чем. Сегодня он поехал на бывшую работу — без цели, а просто поболтать: может, кто чем промышляет в области купли-продажи. Вдруг его приглашают в бухгалтерию и выписывают с депонента премию по итогам прошлого сезона, которая ему полагается, потому что уволился он уже в новом году. Премия невеликая, половина оклада. В уплату долга она покрыла бы лишь малую часть — какой смысл, это ничего не решит. А так хоть побалуем себя. Лучший праздник — праздник желудка.
Андрюха выпятил подбородок и сделался важен, как Гегель, у которого минуту назад сошлись концы с концами в картине самораскрытия абсолютного духа. Законная гордость добытчика.
Пиво он принес дорогое, тверское.
— Обратно не зовут? — спросил я.
— Вовсю.
— И что ты?
— Ну нет. Нельзя никогда возвращаться.
Разговор наш не клеился. Андрюха держался очень напряженно.
Должно быть, предвидя, что речь о деньгах зайдет непременно, заранее сложил какие-то слова в ответ и торопился произнести их.
А я не давал повода. Я с радостью убедился, что уходить ему неохота, и боялся лишним напоминанием все испортить. Вот мы и мялись, как влюбленные на первом свидании. Прогрохотал снаряд в мусоропроводе. Я уронил вилку. Андрюха сказал:
— Встретил там мужика — он у нас в Армении полем командовал. А теперь — шишка. Контролирует всю сейсмическую программу. Хороший дядька. Поговорили с ним. Интересные вещи всплывают…
В основных чертах из множества Андрюхиных рассказов мне было известно, чем занималась его геофизическая партия. Бурили шурф — большей или меньшей глубины, в зависимости от конкретной задачи и условий — и закладывали взрывчатку. Потом производили взрыв, и самописцы в разных точках фиксировали сейсмические колебания.
Через несколько километров — новый шурф, новый взрыв, — и так продвигались. По совокупности измерений делали выводы о тектонических особенностях района и содержимом недр. Наверное, в проекте намечалось охватить этими исследованиями всю страну — только страна пошла некстати разваливаться. Буквально в последнее спокойное лето Андрюхина экспедиция работала на границе Армении и Азербайджана. И все теперь я впервые услышал от Андрюхи, что деятельность их там была не совсем обычной.
Вместо штатного аммонала — такого же, как лежал сейчас у нас в оружейном ящике, — предполагалось в испытательном порядке применить маломощные (по сравнению, видимо, с Хиросимой) атомные заряды. Придумали размещать их в загодя нащупанных естественных кавернах скальной породы. С июня по август Андрюха и другие работяги тратили взрывчатку и вкалывали от света до света, проводя к этим камерам наклонные тоннели. Люди понимающие недоумевали: гористая местность, пустоты — эффект возможен самый непредсказуемый. Но высокое начальство потому и высокое, что снизу не докричишься. Первый заряд привезли под армейским конвоем, а с ним приехали наблюдающий генерал и стайка