начиналось сначала.
Трудолюбивые кинематографисты снимали этот эпизод целый день: Миша насчитал восемь попыток. Не говоря уж об идиотской забывчивости врача, был в этом эпизоде какой-то завораживающий цинизм, в этом заносе и выносе тела тяжело, верно, больного человека, раз его привезли ногами вперед. Но пуще другого Мишу поражало, что кинематографисты не нашли ничего лучше, как снимать свою чушь непосредственно у реальной больницы, в которой страдают и умирают реальные больные, а не игрушечные. В конце концов, это можно было снимать у любого казенного крыльца – повесь только вывеску… Миша, как и многие в отделении, неизвестно зачем проторчал все это время у окна, из которого дуло, будто кто-то поручил ему сосчитать количество дублей, и простудился-таки основательно.
Следующее утро он начал с соплей и с аспирина. И – впервые за все это время – с приступа больничной тоски. Как будто это дурацкое вчерашнее развлечение не только не развеяло постоянного здесь привкуса неволи и заточения. Когда говорят лишь о болезнях и о былых воспоминаниях, причем даже относительно молодые люди жили здесь прошлым. За этим – интуиция конца, интонация прощания, неявная, быть может, самим ораторам… И вот что важно – никто здесь не строил планов, не говорил о том, куда он поедет отдыхать; здесь в мужских палатах не говорили о женщинах; лишь бесконечно приставали к докторам: те, кто еще не прооперирован, – можно ли уйти домой на воскресенье и когда же, наконец, операция; а те, кто прооперирован, – когда выпишут… И надо же было такому случиться, что именно в этот день, когда Миша совсем захандрил, вплоть до желания сбежать, которое рано или поздно настигало здесь каждого, кто томился в ожидании участи, после завтрака в палату вошел хирург Илья Яковлевич, вывел Мишу в коридор и, положив руку на плечо и неестественно весело блестя из-за очков очами, вопросил:
И тут на Мишу, сменив тоску, накатило веселое возбуждение.
Сестра отвела Мишу в процедурную, и Миша распаковал принесенный Верочкой набор: крем и пластмассовый скребок. Брить предстояло грудь и живот –
Когда он закончил, сестра приняла работу и даже похвалила.
Подготовка
Когда за ним пришли, то первым делом скомандовали обмотать ноги эластичным бинтом –
Он очнулся на неудобной, очень высокой кровати, и рядом с ним сидела очень ласковая молодая женщина, которая весьма обрадовалась его пробуждению. Было холодно. Палата реанимации была уж совсем больничная, строгая, никакого киселя на подоконнике.
Он не представлял себе, какой сегодня день недели. И сколько времени прошло после операции. Он правой рукой нащупал под простыней свежий шов, который начинался почти от груди и шел вниз, налево, кончаясь под животом. Шов на ощупь был очень мягким и едва уловимо ныл. Он подумал,
Миша не без страха пригляделся, рассмотрел в сумраке лишь синее небритое лицо. Потом сосед начал блевать, прямо на себя. Вошла медсестра, но не та, ласковая, другая, и легко укатила кровать соседа. А Мише бросила:
Температура у Миши оказалась под тридцать девять.
Однажды к нему пустили Верочку –
– У тебя высокая температура, – сказала Верочка сдавленным от тревоги, не своим голосом.
– Это после операции… И потом… потом… знаешь, когда здесь у нас снимали кино…
Верочка не смогла сдержаться и зарыдала. Ее увели.
Температура упорно держалась и не желала падать. Но не это пугало Мишу. Дело в том, что теперь, едва он прикрывал глаза, ему принимался слышаться бой часов.
В первый раз ему показалось, что это бьют городские часы на площади ратуши. Конечно, он же на Острове. И здесь есть городские часы… Но, вслушавшись, он узнал скрипучий голос напольных часов из родительской квартиры, которые сам же и завел. Они били глухо, ржаво, и было не сосчитать – сколько…
Но хуже всего было то, что после операции у Миши Мозеля что-то сделалось с памятью. То есть память работала, но как бы наизнанку. И вспоминалось, вырвавшись из-под спуда, отчего-то только то, что Миша давным-давно забыл, а то, что всегда хорошо помнил, стало смутно.
Скажем, ему вдруг вспомнилось, что его мать, когда отец привел ее под дедов кров,