готовила луковый пирог, умела говорить комплименты, знала, когда это нужно делать, и своим умением / знанием пользовалась. А звали лютку Оля.

Да, чуть не забыл. Под левой ключицей она носила татуировку – пёструю змейку, маленькую, но такую яркую, что на неё садились пчёлы.

С детства Оля жила по разным людям: то с родителями, то у бабушки с дедушкой, то у другой бабушки в Белоруссии, то у тётки в Москве. У неё не было единого, цельного детства, их, детств, было много, причём одно вовсе не являлось фрагментом или продолжением другого – каждое она считала самоценным. Для того чтобы так случилось, она должна была научиться ни к чему не привыкать. И она научилась. Научилась быть не то чтобы равнодушной, но сдержанной. Отсюда навык принимать самостоятельные решения. Теперь ей было двадцать пять, и она была неотразима – красавица, умеющая скрывать свои мысли. Сказать по чести, мне бы очень хотелось стать самоценным куском её жизни. И не только потому, что мне нравилось жить с ней под одним одеялом. Как говорил манерный щёголь Энди Уорхол: красота совершенно не связана с сексом – красота связана с красотой, а секс связан с сексом. Не слишком оригинальная мысль, но в целом верная. Если только под красотой иметь в виду категорию соответствующего порядка, а то Уорхол, например, считал красотой расползшийся по миру, как колорадский жук, «Макдональдс», куда порядочные люди заходят только отлить.

По молодости лет Оля не знала, кто такой Курёхин. То есть где-то в нижних слоях её памяти мерцало смутное представление о виртуозном питерском проказнике, но живьём его в те славные времена она не видела, а потому и признать в обратившемся к ней почтенном крекере давно похороненного героя никоим образом не могла. Так, напоминает кого-то – не то из области кинофабрикатов, не то из девичьих снов.

Другое дело – я. Школьником однажды я угодил на дикий концерт, полулегально громыхавший в одном из центральных ДК, и воочию видел (слышал тоже), как Гребенщиков грыз на сцене гитару и пилил ножовкой скрипку, Болучевский дул в свою дудку, анемичный Сева Гаккель возил смычком по виолончели, а за ними, фоном, кто-то ещё, кого я не запомнил, производил извержения и каскады всевозможных звуков (впоследствии люди, исполнявшие партии на импровизированных инструментах, получили солидное название «дребездофонисты»). Предводительствовал вдохновенными варварами Сергей Курёхин, который, сняв с рояля крышку, играл на голых струнах ксилофонными молоточками. Как только весь этот чудесный кавардак немножечко стихал, Драгомощенко тянулся к микрофону и начинал читать меланхоличные, тут же проходящие сознание навылет стихи, что-то вроде:

Как знать, в какие часы, в какие годы обретаешь себя,остывая беспечно в веренице смутных вещей.

Так я впервые увидел Курёхина. Это было... в общем, в прошлом тысячелетии. В ту пору ещё не изобретена была даже «Поп-механика» и маэстро приходилось думать, как заработать на жизнь, поэтому он был вынужден то служить концертмейстером в студии пантомимы при ЛИСИ, то давить клавиши органа в костёле на Ковенском. А после того как он, явившись в телевизоре, растолковал нам с помощью наглядных средств, что Ленин – гриб, его узнала вся страна.

Тогда он уже завёл ключом своей фантазии пружинку беззаботной «Поп-механики», но вместе с тем продолжал (при всей неугомонности натуры начатых дел он не бросал) сниматься в кино, придумывать невероятные проекты и сочинять музыкальные треки для ленфильмовских лент. Он регулярно и непринуждённо устраивал затейливые мистификации – обаятельный бедокур, он, уподобляясь провидению, отчаянно провоцировал людей на поступки или хотя бы на подобия поступков, никому не позволяя прозябать в грехе уныния. В плане широты жеста и безумия порыва он мог позволить себе всё. Он был гением провокации.

Однажды на фестивале нонконформистского искусства в итальянском городе Бари, где покоятся мощи Николая Чудотворца, он пригласил выступить вместе с «Поп-механикой» в зале местного театра хор женского монастыря. Сперва Курёхин относительно невинно терзал рояль, который тем не менее вряд ли ожидал подобного глумления над своей королевской особой, и эксцентрично дирижировал монашками, а после нанятый загодя конюх вывел на сцену огромного жеребца. Жеребец впервые оказался в театре и оттого, должно быть, сильно возбудился. Девственницы в ужасе заверещали, и тут на сцену выскочил некрореалист Чернов и стал рвать зубами мёртвого осьминога. Публика была в восторге.

Потом на открытой сцене берлинского Темподрома он выступил с Дэвидом Моссом, который под аккомпанемент ревущей «Поп-механики» (десяток саксофонов, два ударника за двумя установками, несколько утыканных заклёпками хэви-металлистов с гитарами наперевес etc.) в стиле провокативного пения выл что-то на нескольких – попеременно – языках, а вокруг него под началом Африки кружились ряженые русские озорники перфомансисты с букетами цветов и живыми визжащими поросятами в руках. Определённо Курёхин по-своему любил животных.

Затем Курёхин устроил грандиозный спектакль в «Октябрьском», который (спектакль) в режиме живого времени транслировали по ТВ на всю Россию. «Гляжу в озёра синие» – так называлось представление. На сцену, где бродило стадо гогочущих гусей, вывезли спелёнутую бинтами из серебряной фольги мумию и начали её неторопливо распелёнывать. В результате перед публикой с грушей микрофона в руке появился мурлыкающий Эдуард Хиль – на тот момент и вправду арт-покойник. Курёхин как бы давал ему вторую жизнь. Там много ещё было всяких безобразий, которым, без сомнения, удалось бы подыскать соответствующий ряд в сфере символического, если бы только сам Курёхин не заявил, что ничего, кроме позитивной шизофрении, в этом проекте не было и нет.

Позже, подыгрывая на думских выборах Александру Дугину, он совершил публичный жест и, как положено радикальному художнику, вступил в радикальную национал-большевистскую партию. Получив из рук польщённых отцов-основателей билет за номером 418, он закатил концерт-мистерию в чёрно-багрово- огненных тонах – на сцене раскачивались на качелях ведьмы, вальсировали центурионы, а на крестах заживо горели грешники.

Возможно, я путаю порядок событий – сути это не меняет.

Продолжать перечень его артистических подвигов и великолепных сумасбродств (были ещё истории с тринадцатью арфистками, военно-морским оркестром, Обществом духовного воспитания животных, постановкой «Колобка» в Балтийском Доме, после которой присутствовавший в театре Алексей Герман вздохнул печально: «Мне пора уходить из профессии», предложением Ростроповичу выступить в Кремлёвском дворце дуэтом, но только Ростропович должен играть на рояле, а он, Курёхин, на виолончели и проч.) бессмысленно и даже вредно – слова всё равно не могут выразить всю полноту невыразимой действительности, потому что сами же без умысла обкрадывают её, как фотография, которая, копируя мир, тут же лямзит у него третье измерение. К тому же и у самого Курёхина с объективной действительностью отношения были далеко не самые прозрачные. Словом, описывать его бесчинства бесполезно, поскольку они затмевают любое описание. (Когда я дал послушать Оле «Ибливого Опоссума», она сказала, что комната её стала зелёным аквариумом, по которому в подвижных, колыхающихся бликах света шныряли угри, мурены и каракатицы, а «Воробьиная оратория» попеременно оборачивалась то мусорной вьюгой из конфетных фантиков и тополиного пуха, то звездопадом, прошивающим лиловое ночное небо.)

В аморфном теле питерского моллюска, того существа, что сидит в лощёной ракушке СПб, чувствует, переживает, пудрит носик и делает это обиталище живым, Курёхин был особым и очень важным органом, отвечающим за качество и поражающую силу его (моллюска) чернильной бомбы (допустим, брюхоногие пускают такие бомбы), его завораживающего иллюзиона странностей. Чего он мог бы пожелать ещё? Залезть в рояль и там похрюкать? Так он уже и это делал. Он даже дирижировал ногами. Что дальше? Ничего. По крайней мере, на ниве арт-провокации. Здесь он достиг предела – как выпущенный из жерла снаряд, он вдребезги поразил цель. Но цветная кровь прирождённого мистификатора, проворно клокотавшая в его аорте, не давала ему покоя, более того – вопреки всякой позитивной шизофрении, требовала в деле строительства личной истории известной логики. Чтобы, не повторяясь, сделать что-то сверх сделанного, надо было начать всё сызнова, надо было, положась на законы небесной баллистики, рассчитать новую траекторию полёта, чтобы невзначай не угодить в одну и ту же цель дважды, поскольку дважды поражённая цель, как дважды повторённая шутка, разом свидетельствует о недостатке вкуса, ограниченном арсенале возможностей и наличии пристрастий маниакального свойства. Кому приятно знать о себе такую дрянь?

Именно поэтому, должно быть, он заблаговременно придумал себе редкую сердечную болезнь и вскоре умер, ушёл в объятия загробной зги. О том, что он остался жить, не подозревала даже жена Настя. Бог ему

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату