запустил в нее чернильницей, а она стояла прямо перед ним, не веря, что он это сделает, а он сделал и разбил переносицу, давшую мне право прозвать ее Тигрежиком, а еще ее клюнул петух, когда она топнула на него, трехлетняя, ногой и, гордо отвернувшись, пошла к калитке, догнал и клюнул прямо в задницу, а еще медсестра, делая укол, внесла в ее кровь гнусный вирус, я так хочу тебя обнять, чтобы растворился твой вирус в моей крови и погиб бы там. А еще…
Ерунда все, если нельзя спасти хотя бы одну дорогую тебе жизнь.
Я был бы счастлив с Тигрежиком, если бы не знал, что меня по всему Парижу ищет сейчас малыш.
Когда малыш должен был родиться и я привез ее в родильный покой, лицо ее было серое-серое, я не придал этому значения – сумерки, сказал врачу, что схожу за апельсинами и вернусь, но, пока я покупал апельсины, прошло минут сорок, и в эти минуты они оба успели умереть и остаться жить. Пришлось кесарить, он уходил из нее вместе с ее кровью, голова у него была очень большой, и я долго не мог смотреть на шрам от скальпеля, оставшийся при кесарении. С тех пор я боялся, что он упадет и ударится об острый угол, и, конечно же, он упал, когда мы остались вдвоем, и ударился, я помню свой вой, когда у него появился еще один маленький шрам рядом с первым, незаметный другим, но видный мне.
Посвящу эту книгу покойному Чарлику, песику, пришедшему в дом сразу после меня. Он поцарапался в дверь, и его впустили.
– Он такой же больной и солидный господин, как ты, папа,- смеялись дети.
Мы сидим на кухне у Эсмеральды, я напеваю мотивчик, и никто не может поверить, что я его сам сочинил.
– Это известный мотивчик,- говорит Шинкиле,- его уже давно играет весь Париж, еще до вашего приезда, вы сочинили в поезде, как они могли узнать, и, главное, как вы могли именно его сочинить?
– Может быть, кто-то напевал за окном, когда мы ехали по Европе?
– предположил я.
– Ой, вы смешной человек! – говорит Шинкиле.- На полном ходу? За двойными стеклами? Просто он пришел к вам в голову, такое бывает, мне тоже иногда такое приходит в голову, правда, не такое красивое, как ваш, но тоже неплохое.
И он стал насвистывать на флейте все, что ему когда-либо удалось подслушать у жизни, и оказалось, что это тоже слышали все: и
Эсмеральда, и Кастрюлька, и Тигрежик.
Кастрюлька, та просто категорически заявила, что не стоит сочинять ничего нового, она уже столько живет в мире и знает, что все давно сочинено.
Шинкиле и Тигрежик стали с ней спорить, а Эсмеральда молчал, он как-то страдальчески молчал, будто скрывал боль. Так молчал мой отец.
“Закричи,- хотелось сказать ему,- закричи о своем, у тебя есть свое, и об этом надо кричать, не оставляй меня одного, пожалуйста”.
Отец домолчался и умер, я ничего не знаю о нем, кроме того, что он меня любил, а рассказать ему хотелось много, очень много. Но он боялся отягощать мою жизнь собой, ему легче было молчать, а мне? Меня он спросил – что мне легче?
Если сдаться, то Главный все под себя подгребет, ничего не оставит.
Я не хочу страдать, мне надоело сочувствовать, я – самый легкий человек на свете, неужели никому не пригодится моя веселая жизнь?
Я хочу, чтобы Шинкиле поступил в консерваторию и закончил ее, чтобы никто не угорел, не разбился, не вскрыл себе вены, разве это так трудно устроить?
– Он без нас пропадет,- сказала она Шинкиле, пока я ждал в темноте на мосту Пон-Мари.- Передайте ему, он пропадет без нас.
Неужели ей так важно было, чтобы я пропал?
Тихий всплеск. Я оглянулся. Это бросилась в Сену душа моего отца.
Носильщик занес вещи в поезд и вышел, она пропустила детей в вагон, а сама осталась, чтобы рассчитаться с носильщиком и постоять еще немного на парижской платформе.
Она стоит и курит, поглядывая в сторону вокзала, она всегда курит, чтобы успокоиться, от этой привычки я не успел ее отучить.
Прости за все, моя звезда.