бодаться, ни рычать, ни втягивать голову в ожидании чужого рыка, и мама наконец перестанет корпеть над какими-то идиотскими балансами и – черт уж с ней – даст подзаработать тибетско-филиппинскому жулью, – и дочка… Тут уж, увы, не в деньгах счастье. Но по крайней мере… Оставить ее одну, взять сюда?.. На заочное… Теперь можно кататься хоть…
Соня! Как будто, скользя по паркету, ударился об стену. Но должна же она понять… есть ведь и профессии такие – полярники, моряки дальнего плавания… Однако, набирая ее номер, я подтянул все резервы сиропа и терпения.
Слышно было лучше, чем из России. Это уже не была печальная музыка – это был говорящий автомат, безнадежно простуженный еще на стадии проектирования. Марчелло арестован. Он косил язву желудка и перед рентгеном проглотил кусочек жеваной фольги. Но ему долго пришлось сидеть в очереди, и он, опасаясь, что прежняя
“язва” уже проскочила, проглотил запасную. В итоге две язвы светились на экране, а третья толчками двигалась по пищеводу. А если учесть, как он всех достал… Но это не телефонный разговор.
– А… а как у тебя с деньгами?.. – я имел в виду взятку.
Деньги она вложила в транспортное предприятие – владелец сидит в тюрьме, все счета арестованы. В одном из гаражей у него нашли труп, вдобавок подозревают, что он гонял грузы в Чечню – дудаевцам, естественно.
– А ты звонила?.. – я не хотел называть имя прокурора, но я выпивал и с начальником милиции, и даже один народный заседатель, возможно, зачел бы мне явку с повинной – кстати, и
Газиев в городе не последний человек, вроде даже чего-то там депутат…
– Ты же меня ни с кем не познакомил. Ведь я не твоя жена. – Это была мертвенная констатация.
– Жди, я приеду.
Наконец-то я сделался настоящим вором: отдал нечто вещественное, принадлежащее не мне одному. И тут я понял, что больше ее не люблю. Я никогда ее не оставлю, сделаю все, что только будет в моих силах, но мысль о ней больше не вызывает у меня радости.
Только долг. Только сострадание – досадливое, сквозь жалость к себе.
Никаких заграниц нет – ничто не может заменить утраченной беззаботности. Из царства света, чистоты и вежливости, поверни задрайку, – и ветер валит с ног во тьме, среди которой осторожно обходят друг друга едва теплящиеся робкие огоньки. Я прокрадывался мимо Кронштадта, мимо Петергофа, озираясь, пробирался Морским каналом, страшась столкнуться с кем-то из знакомых. Но меня видели и тусклые паруса Морского вокзала, и
Большой проспект, и Гаванский ковш, и Балтийское море – море мира.
По городу я крался, будто обкрадывал собственный дом. На углу
Невского и Лиговки мимо, пошатываясь, прошла шелудивая опухшая собака, потом, как бы вспомнив что-то, вернулась и не очень сильно куснула меня за ногу, словно хотела показать, что и она чего-то стоит. И побрели – она по Невскому, я к вокзалу.
В вагоне не было света, только у проводницы тлел какой-то костерок: расплачиваясь за белье, не видишь, какую бумажку ей дал и какую получил.
Тюрьма по-прежнему оставалась самым элегантным зданием в этом унылейшем захолустье.
На автобусной остановке тетка рассказывала о себе, как о статуе: чистила пастой, мизинец треснул. Ответом было слабое попискиванье. Тави… Обе тетки были красные – наверно, было жарко.
Понурившийся “Шинмантаж” указывал в землю. На дереве коробились трехпалые листья. Коренные зубы – значит, клен. Осатанелым гомоном и быстрыми шильцами во все стороны поределую крону наполняли скворцы. Наверно, и впрямь осень, им видней.
Я был спокоен, скучен и деловит. И прост, как правда. На каждом попадавшемся мне лице – ребенка, женщины – я прикидывал, каким оно будет в старости, а затем в гробу. Прикидывал без ужаса – чисто познавательно: мир романтизма, то есть безответственности, лежал во прахе. Обломки барочной лепнины и крошево кирпичной готики были погребены под бетонными плитами спальных корпусов с обрывками обоев и обезлюдевшими тараканьими лежбищами вокруг фановых водопоев, погребены и занесены песком, сцементированным излияниями растрескавшейся и запекшейся канализации. На этом месте в моей душе располагался здравомыслящий рабочий поселок. И вдруг при закладке коптильного цеха при крематории ковш экскаватора задел рассыпающуюся рыжую трубу, и оттуда радужным фонтаном ударила ввысь горячая техническая вода: когда в горелом лифте я был вновь осыпан светящимся конфетти, меня охватил внезапный жар радости и предвкушения.
Значит, я еще не допил свой жизненный кубок, я все еще жажду этого ерша – разогретые тропическим солнцем ананасы в ледяном шампанском с мочой, настоянные на кровавой вате с тараканами и толченых бутылках из-под дегтя.
Первым делом я стрельнул глазами, на месте ли гроб.
Возбужденный собачий лай раздался прежде, чем я коснулся звонка.
Сердце заколотилось так, что я едва не задохнулся. “Ты не представляешь, насколько я от тебя отвыкаю, я выжигаю тебя из себя, иначе я не выживу”… Разорвать бы себя на части, чтоб всем выдать по куску. Но куски никому не нужны.
1996.