меня сесть. Говорить нам не о чем, полное молчание с обеих сторон. У меня – от испуга, я был очень испуган. В конце концов он сказал: “Ника говорит, вы интересуетесь русской культурой”. Я сказал: “Да, это так”.

Молчание, потом он сказал: “В области музыки в России многое сделали, довольно замечательные вещи, нельзя этого отрицать. В живописи – почти ничего. Как вы это объясните?” Я когда-то прочел тогда какое-то эссе Виргинии Вулф о Тургеневе, где она говорит известную вещь, но говорит замечательно, что описание природы у Тургенева никогда не описание природы как таковой, а всегда имеет отношение к настроению у героя или обстоятельствам, в которых он находится. Всегда смешивается с тем, что происходит. Я об этом прочел, вероятно, за год до этого, и я ему начал лекцию давать: а вы знаете, французы используют натуру, они экстравертны, для них натура существует: краски и shape – как shape по-русски?

– Форма.

– …форма, краски и все это. Россия нет, Россия смотрит всегда вглубь, они все интровертны, у них скорее мысль обращается в глубины души, для них натура играет только роль какую-то побочной, замешанной с их настроением, с тем, что у них внутри происходит, и так далее. Я так поговорил, думал, что я, I’m doing quite well, что дело идет. Было молчание, потом: “Скажите мне, вы считаете, то, что вы только что сказали о русских, относится к Молотову?” И мой пыл, понимаете ли, лопнул, вся эта моя штука: он поднес иголку – и лопнуло.

– И вы полюбили его.

– Да. Потом я видел его довольно часто. И постоянно – какой-нибудь анекдот случался. Я его полюбил, да, мне с ним было всегда приятно, и ему со мной тоже. Он был недобрый, это правда.

– И с вами? Или с вами все-таки добрый?

– Очень любезный. Добрый – не то. Любезен – любезен был всегда.

Весел и любезен.

– Крафт был почти членом семьи, да?

– Сделался, да. Amanuensis – что называется по-латыни. Тот, кто всегда под рукой. Человек, который работал для него, делал все.

Был как слуга ему – на общественном уровне. Я вам еще расскажу, как мы в шестьдесят третьем году пошли на “Весну священную”.

Было следующее. В один прекрасный день мне позвонил по телефону

Игорь… Сергеевич? Федорович? Не помню, да… Стравинский – сказал мне: “Что делается в Опере “Ковент-Гарден”?” Я сказал: когда? Он сказал, н-ну – двадцать третьего. Я посмотрел в расписание, я сказал: идет опера, которая называется “Le Nozze de Figaro”, композитор Моцарт, а дирижер будет Шолти. Он говорит: “Можно пойти туда?” Я абсолютно удивился – никогда не слышал, чтоб Стравинский шел на концерты не своей музыки.

Особенно в Оперу. Никогда не ходил. Но – приказ это приказ, я сказал: да, конечно. Он сказал: пять билетов – для себя, для вашей жены; для Стравинского, для Веры Стравинской, для господина Крафта – для этого самого подручника. И-и-э, вот мы пришли вечером. Прежде чем началась опера, в фойе, Крафт подошел ко мне: “Я должен объяснить вам, что случилось. Вы знаете, что сегодня вечер пятидесятилетия – ровно – первого исполнения

“Весны священной”, в Париже – под руководством господина Монтё.

Сегодня точно пятьдесят лет прошло, он опять дирижирует это, в

“Альберт-холле”. Конечно, в присутствии Стравинского.

Стравинский сказал, что пойти “на изувечение моей работы, пойти на этого ужасного господина, этого ужасного дирижера, да, чтобы он испортил всю мою вещь – нет, никогда! Н-не пойду. Ни за что”.

И поэтому вам позвонил, чтобы быть на другом месте”. И мы подошли и сказали: “Маэстро Стравинский, если бы вы просто сидели в Савой Отеле, может быть, это и прошло бы, как-нибудь.

Но быть видным… видимым в другом месте, нарочно, когда ваша вещь идет в “Альберт-холле” – это вашей репутации добра не сделает”. Ну, он немножко… И тогда решил: ну хорошо, ну придется что-то делать. Он высчитал метрономически, сколько

Монтё берет на эту вещь. Решил, что он может пойти на один акт

“Фигаро” – все-таки хотел, чтобы его видели там. Мы просидели акт, все было хорошо, мы встали и начали медленно продвигаться к выходу. К нам подошла такая девица – не знаю, как они называются по- русски…

– Капельдинерша.

– …kapelldienung? Капельдинер, так и называется?

…капельдинерша, подошла и сказала: “Вы знаете, это не перерыв, это только demount, demount – это значит только немножко разъединение известное, тут нету, понимаете ли, антракта, скоро начнется опять. Нельзя выходить”. Тогда Стравинский сказал громовым голосом: “Мы пятеро русских, и у всех у нас понос!

Diarrhoea”. Она, понимаете ли, была, не знаю, бедная девочка, эта девушка, я думаю, была – опрокинулась, в общем. Мы вышли, посадили его в такси, который его ждал, сами вернулись. Он поехал в “Альберт-холл”, пришел к концу, появился, поклонился, были невероятные, конечно, овации – аудиенция встала, я не знаю, был какой-то триумф. Потом были фотографии в газетах:

Стравинский, обнимающий Монтё; Монтё, обнимающий Стравинского…

Всё”.

Даже если Стравинский назвал пролетарское, кузнецкое имя Молотов потому, что его настоящей фамилией была артистическая, композиторская Скрябин, какое одно к другому имеет отношение?

Вот это, что когда-то написала умевшая говорить “с таким воображением, так живо и не только живо, но так замечательно красиво, что это становилось полным, поэтическим и самым приятным” выражением того, что можно было услышать от человеческого рода, “невероятно красивая, тоненькая” Вирджиния,

Виргиния, Вулф о природе, всегда взаимодействующей с настроением тургеневских героев; – к сталинскому обрубку Молотову, взявшему на себя во время войны огласить один из излюбленнейших по кровожадности лозунгов Хозяина “у нас нет пленных, у нас есть предатели родины”, не пискнувшему, когда жену закатали в ГУЛАГ, оставившему свой след в истории только тупым орудием убийства, бутылками с горючей смесью, прозванными “коктейль Молотова”, – какое имеет отношение? Какое – если не то, что одинаковые комбинации одних и тех же элементов Периодической системы

Менделеева не могут дать сопоставимых результатов по той простой причине, что конкретная жизнь – не что другое, как парадоксальное ускользание от всего элементарного, комбинационного и систематического? И бурный понос сразу у пяти людей, причем исключительно русских, что придает ему размах дикой стихии,- это единственно необоримое конкретное средство борьбы с “изувечением” музыки “этим ужасным господином, этим ужасным дирижером”, который может только испортить, “да, испортить всю вещь – нет, никогда, н-не пойду, ни за что!”.

Вульгарная диарея – чтобы предотвратить диарею вульгарного дирижирования.

Эксцентричность, однако, как ни привлекательна она была Берлину тем, что без нее местоположение центра никогда до конца не точно, он ни в коем случае не соглашался принимать в ущерб центру, тем более не давал ей подменять центр. В миропорядке

Ахматовой, столь же убедительно реальном, сколь убедительно мифологизированном, Саломея Андронникова, по слову Мандельштама,

“нежная европеянка”, по ахматовскому, “красавица тринадцатого года”, была неким связующим звеном между Берлином и ею,

Ахматовой, и, во всяком случае, занимала место в его жизни прежде всего как ее давняя петербургская подруга. Так это выглядело по ее версии. Из его рассказа этого никак не следовало. Я спросил, как они познакомились.

“- В Нью-Йорке. На ней женился такой человек Гальперн. Гальперн был вот что. Александр Яковлевич Гальперн. Он был юрист, он был адвокат. Его отец тоже был довольно знаменитый русский еврейский адвокат, был дворянин, из немногих еврейских дворян. Он служил в

Британском посольстве как советник, и этот сын тоже – когда началась революция. Я думаю, что в пятом-шестом году он был довольно левым, потом немножко поправел. Потом во время революции, когда убили, я думаю, этого британского атташе, убили советские солдаты и матросы, он решил, что немножко

Вы читаете Сэр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату