бывшей тюрьмы сходятся все пути в один, и плоский Финляндский вокзал всегда одинаков – по какой дороге ни едь!
Метро. Невский. Подъезд. Дверь. А вот и машина “Индезит” – формальная цель моей поездки… Это ты почему-то надеялся, что будет формальная, а получается – главная. И похоже – единственная! Потыкал автоответчик. Тишина. И то радуйся, что с дачи никаких известий нет.
Вот оно счастье-то: на автоответчике – ноль. Счастье, конечно же, скромное… но ты и сам небогат. Развязываем тюки… Да-а… Когда-то я считал свою жизнь удавшейся, а квартиру – роскошной. Не предполагал, что здесь такие запахи раздадутся! И это – еще не твои запахи. А будут и твои. Глянул на часы. Так: пять минут положил на философские размышления… Вполне! Пора приникнуть к циферблату – машинному: программа стирки, температура воды, время отжима… Не менее увлекательно. Закладываем. Врубаем. Время пошло. Как мы шутили в молодые дни: до трех часов – секс, после трех – мучительный самоанализ. Но думал ли когда, что время воспарения духа будет так ограничено – и даже не черточками на часах, а делениями на стиральной машине?.. Кстати, тратишь время зря – два деления абсолютно бесполезно прошли! Загуляю-ка я делений на пять! На больше, к сожалению, не получится… да я и не хочу! Откопал в столе записную книжку. Стал листать. Так… Это мог бы быть интересный звонок. Но тут в пять делений явно не уложимся. Тут делений на восемь, не меньше, чувств. Так… этот звонок – деления на два. А что я пустые три деления делать буду? Нет… Вот этот номерок – пожалуй, на пять делений. Кстати, одно деление уже прошло: вода булькает, барабан крутится. Крутится диск… “Алле!” Сперва, как положено, молчание. “Извини, все никак не мог позвонить…” – “Батя лютует?” Вот это правильная формулировка! Сколько раз она выручала меня! “Батя лютует” и “Мама приехала”. Когда жизнь тисками сжимала – только это и выручало. “Мама приехала” – это отзвучало уже. Но “батя лютует” по-прежнему, и даже еще сильней. Открыл только рот, но тут на следующее деление перещелкнулось, машина загрохотала, затряслась.
“Отжим”. Совершенно я позабыл, что последние два деления такие бурные! Врешь! Прекрасно знал! На это и рассчитывал: абонента еще слышно, но тебя – нет. С упоением внимал: “негодяй”, “сволочь”… даже сладко жмурился. Давно ничего подобного не заслуживал. Для меня это
– мед. Машина, дернувшись, умолкла. Стрелка – на красной черте. В трубке пошли гудки. Точность! Последняя виртуозность.
Пауза… А вот это – главный звонок! Слышу по звуку. Труба зовет!
– Что ты орешь? Какие вьетнамцы?
Под ногами хрустели ампулы. Кресла, которыми я задвинул отца, были раскиданы… но батя как чистый ангел спал!
– Откуда я знаю – какие? Приехала “скорая”, а в ней – вьетнамцы. На каком-то птичьем языке говорят.
– Практиканты, наверное?
Ведь здесь вроде бы не Вьетнам?
– Откуда я знаю? Один только русский был… водитель.
– И что?
– Когда я вызывала, отец вроде не дышал. Приехали. Я была изумлена.
По птичьи лопоча, эти… взломали ампулу… сделали укол. Потом – еще два. Тут отец вроде ожил и стал кричать: “Умоляю – приступайте к докладу! Умоляю – приступайте к докладу!” Эти вьетнамцы по-русски не очень-то понимали, но испугались, наверное, глаз его – мутных… и каких-то безумных. Отошли от него, залопотали. Тут водитель рявкнул на них: “Ну что? Испугались? Забираем дедульку!” Те ринулись на него. А он стал ногами отбиваться – да так зло! Таким я и не видела его! Прям так ногами сучил, словно на велосипеде гнался! Даже зубы оскалил! А потом… – Нонна осеклась и даже вдруг покраснела. Лет сорок нашей с ней жизни я уже такого не видал.
Первое, что мне в голову пришло:
– Испачкался, что ли?
– Это да, – согласилась она как-то спокойно. Раньше эта тема больше волновала ее. Но она еще сильнее продолжала алеть.
Что он мог такое учинить на старости лет, что Нонна, женщина тоже уже не молодая, зарделась так?
– Ну?! – Мне это уже надоело.
Нонна еще больше зарделась.
– Он еще… жуткую частушку какую-то пел. Ногами так бил… и выкрикивал. Говорить?
– Говори.
Нонна потупилась… потом подняла взгляд… и тоже стала выкрикивать, ритмично. К концу частушки ее придушил смех, и она прикрылась сморщенной ладошкой: “…Подойду-ка я с милашкой к комитету бедноты!..
…Отпусти ты нам, начальник… на полхуя еботы!”
Я изумленно поглядел на отца… Вот так профессор! И прямо как ангел спит!
Возмущение перешло в восхищение. Сколько я еще не знаю-то про него!.. И уже не узнаю.
– Ладно. И что в конце?
– В конце… ничего.
– Вот это ты умеешь, – я взъярился, – чтобы в конце… было ничего!
– А я-то тут при чем? Это он, – кивнула на отца, – виноват!..
Вьетнамцы в ужасе разбежались. А водитель захохотал. “Ладно! – говорит, – если ваш дедулька на такое способен, – значит, жизни его в ближайшее время ничего не грозит! Поехали!” И уехали они.
Нонна вздохнула. Потом, поднеся ко рту кулачок, снова прыснула.
– М-да… Погуляли вы тут неплохо, пока я там… стирал. Кстати, развесить надо. Ладно, я сам.
Я вышел на волю. Развешивал не спеша. После всех этих… впечатлений отдышаться надо. Какой тут воздух! Особенно по вечерам. Жить бы да жить! Мне бы тоже не мешало… добавить сил!
Потом сидел рядом с батей… Подежурю чуть-чуть. Может, еще что-то яркое узнаю о нем!
Все годы войны меня командировали в колхозы, в разные районы страны
– я должен был учить оставшихся в деревнях людей выращивать мое высокоурожайное просо. Много разного мне там пришлось увидеть и пережить. Особенно мне запомнился один случай. В одном колхозе мы закончили уборку проса очень поздно – было катастрофически мало техники и людей. Я задержался там почти на месяц и очень волновался
– что переживает моя семья? Почта не работала, телефон тоже. Наконец я добрался до маленькой станции, через которую должен был проходить поезд на Казань. Люди, ждущие там, предупредили меня, что поезда, как правило, проходят переполненные и не открывают дверей. Поэтому, кстати, и касса не открывалась и не продавалось никаких билетов. Но мне обязательно надо было ехать, поэтому, когда ночью подошел поезд и двери не открылись, я встал на подножку вагона и уцепился за поручни. “Ты же умрешь от холода!” – кричали мне, но я не отвечал и даже не оборачивался. Висеть было очень тяжело, к тому же у меня на спине был довольно большой рюкзак с пшеном, которое я вез, чтобы накормить мою семью, поскольку питание во время войны было довольно скудное. Всю ночь я проехал так и закоченел настолько, что не чувствовал ни рук, ни ног. Кроме того, мела сильная пурга, и к утру я превратился в сугроб. Когда стало светать, еще в сумраке я увидел огромный мост через Волгу. Я обрадовался, что скоро будет Казань, хотя чувства и мысли приходили какими-то притупленными. Но тут-то и началось самое страшное и непонятное. Как раз когда мы въехали на мост, на меня вдруг посыпались стекла. Кто-то выбил окно на площадке. Я пытался отвернуться, хотя замерз и почти не мог двигаться, и получил несколько глубоких порезов лица. Я очень удивился, поймав губами свою кровь, что в таком насквозь промерзшем теле кровь такая горячая. Помню, что я даже усмехнулся. Но оказалось, что все самое страшное еще впереди. Из разбитого окна вдруг высунулась какая-то острая железная пика и стала яростно колоть меня, явно пытаясь при этом выколоть глаз. Нужно было как-то защищаться, но я боялся отпустить руку и упасть – поезд как раз шел на большой высоте над частично замерзшей, частично черной, дымящейся водой. Ужасно было представить, как я туда упаду. Но удары пики становились все сильней и точней, и как я ни старался отворачиваться, кровь заливала глаза и текла, кажется, уже и из самих глаз. И тут я решительно оторвал от поручней левую руку и стал защищать свое лицо. Сначала замерзшая рука почти меня не слушалась, но постепенно разогрелась и обрела силу и ловкость. В конце концов мне удалось как следует ухватить эту пику