Мы уже прилично отшагали, когда вдали засвистал соловей: «Тью-тью-тью». Я и сегодня этот прощальный свист среди многих других узнал бы. Мы даже остановились, чтобы последний раз услышать прощальную песню Костика.
Часть вторая. ДИКАЯ РОЗА В ПОЛЕ
18
На зимник мы наткнулись случайно. На пути к Юргомышу, на узкоколейке — это случилось к полудню, — заслышали мы перестук колес, издали по рельсам, быстро свернули в кусты и притаились. Увидели дрезину с кабинкой желтого цвета и платформу, везущую шпалы.
Дрезина встала ровно напротив нас, высадила трех рабочих, которые, громко покрикивая, матюгаясь, стали сбрасывать шпалы на насыпь.
Нетрудно было сообразить, что они останутся тут работать. Прячась за кустами, мы углубились в лес и километрах в двух-трех от линии, за крошечным болотцем, обнаружили зимник.
Сложенный из необструганного кругляка, с окошечком не более ладони, как в бане у Глотыча, с чуть покосившейся трубой, он был неожиданной находкой на нашем пути. Но я помнил, что надо остерегаться: в зимнике могли быть люди. Я велел Зое сидеть за кустом, а сам подкрался и заглянул в оконце. Увидел край стола, за ним угол задымленной печки, людей не было. Шагнул к двери и вдруг из-под прогнившего крыльца серым комком метнулся заяц, напугав нас, запрыгал зигзагом между деревьями, высоко вскидывая задние ноги. Зоя даже вскрикнула от страха, да и я не сразу пришел в себя, уж слишком неожиданно он выскочил.
Показав жестом, чтобы Зоя молчала, я тихо прокрался к двери. Подергал дверь на себя, и она, скребнув по косому крылечку, открылась. Жилище было уж точно необитаемо. Потом-то я сообразил, что заяц не стал бы прятаться в обитаемом зимовье.
Я всунул голову, но ничего не увидел. В лицо из полумрака пахнуло сыростью. Пригнув голову, я вошел, выставив вперед руки, чтобы не ушибиться. Не сразу смог разглядеть небольшой стол под оконцем, скамейку у стены, крошечную печурку посередке, а за ней лежанку, устланную прелой соломой. Глаза стали привыкать, и я смог различить на столе и на полу бумажные гильзы от патронов, рваный сапог на полу, бутылки и пустые консервные банки на припечке. Была даже кочерга из гнутой арматуры, а в углу — жестяной, в черной копоти, чайник: следы давнего обитания охотников. Еще мы нашли полкоробка спичек, в туеске — крупную, как битое стекло, соль. А у потолка, в привязанном к балке мешочке, оказалась окаменевшая мука, спрятанная от мышей. Но это потом, потом…
А в тот, первый день бегства, попав в брошенный зимник, мы, ничего не трогая, кинули один ватник на солому, другим укрылись и уснули. Точней, провалились в тяжкий и долгий сон, похожий на обморок. Силы наши были на исходе. Я обнял Зою для тепла со спины и больше ничего не помнил. Ни леса, ни преследователей, ни зверей. Только в последний момент, перед погружением в сон, вдруг привиделся заяц, который подкатился серым комком под ноги и не давал бежать. Я спотыкался, злился на него, отгонял руками, кричал: «Кыш! Кыш!».
Очнулся, заслышав, как в соломе шебаршат мыши, которые добрались до нашего, даренного Глотычем сала и даже успели его, вместе с тряпкой, с одного края обгрызть. Я швырнул в них рваным сапогом, а сало положил в печку и закрыл железной заслонкой: сюда не прогрызутся.
Осторожно выглянул наружу. Сумерки — то ли раннее утро, то ли конец дня. Но было тихо. Очень тихо. Успокоившись, я прильнул к теплой Зоиной спине и снова уснул. Только потом мы узнали, что проспали целых двое суток.
Не случайно я все время рассказываю о себе. Зои в моем повествовании как бы нет. С того мгновения, как появилась передо мной на темной улице деревни, в белом платочке, замершая, неживая, вплоть до этого зимника, ни одного словца не прозвучало от нее. Кроме испуганного вскрика при появлении зайца. Все, что делала, она делала беззвучно, как под гипнозом. Однажды мне показалось, что она и ходит с закрытыми глазами. Заглянул в лицо: нет, глаза открыты. Открыты, но пусты. Я даже испугался: не бывает у живого человека таких стеклянных, ничего не отражающих глаз.
Ночью от страха, что она вдруг умрет, несколько раз вскакивал и ощупывал ее голову, пока она однажды не произнесла сонно, но вполне осознанно:
— Да жива я, Господи! Спи…
Глубоко вздохнув, добавила, эти слова я запомнил навсегда.
— Во мне нет любви, — вот что в ту ночь сказала. Потом повторила: — Во мне нет любви… Я вся заполнена черным ядом… Ничего не могу с собой поделать… Даже плакать не могу.
Пока Зоя спала, я еще раз изучил окрестности. До опушки, откуда мы наблюдали дрезину, не так уж далеко. Но между нами болотце, которое напрямик не одолеешь, а значит, никто из случайных рабочих сюда не забредет. Да и ни к чему им шастать по лесу. Рядом с болотцем, обходя вокруг по морошке и высоким, до пояса, зарослям голубики, сплошь синим от ягод, обнаружил вытекающий из них ручеек с крошечным омутком, можно при случае и окунуться.
Я зачерпнул в жестяной чайник холодной, аж пальцы свело, воды, попытался разжечь печь, но ничего у меня не получилось, лишь напустил в помещение дыму. Вблизи зимовья разжег костерок, потом вбил в землю две рогатульки и на перекладину из стволика березки повесил чайник.
Завозившись, не сразу расслышал скрип дверцы за спиной. Зоя возникла на крылечке, как видение из сна, в своем светленьком платьице, едва колыхаемом ветром, с золотом откинутых в сторону волос. Глядя на нее, я даже руку обжег о пламя и не сразу почувствовал боль.
Такой навсегда ее запомнил: солнце отсвечивало в золотых прядях, в лице, во всем облике сквозили легкость, безмятежность ребенка, открывшего поутру окружающий мир.
Мелькнула, не скрою, диковатая мысль: здорова ли девочка, не тронулась ли разумом от пережитого? Уж слишком резка перемена. Да еще эта, застывшая, как мне сперва показалось, полуулыбка младенца… Но, слава Богу, я ошибался. В это утро Зоя навсегда отринула недавнее прошлое, как дурной сон, и больше к нему не возвращалась.
То, что я увидел: Зоя, стоящая на кривом, темном от дождей крылечке, с удивлением, приставив ладонь к глазам, взирающая на мир, — было началом другой, неведомой мне Зои. Плавно, будто в замедленном кино, она ступила босыми ногами на траву, направляясь прямиком по едва заметной тропке к ручью, угадав, где он находится.
На заросшем осокой бережке она скинула одежду, все на моих глазах. Войдя в омуток, присела на корточки, и, зачерпывая в пригоршни хрустальную воду, стала плескать себе на лицо, на плечи, на грудь. Я видел четко ее грудь, два крошечных кулачка. И снова обжегся, не заметив, что касаюсь раскаленного