II
Без четверти шесть запыхтела кофеварка. Джакомо Амальди убавил огонь – пусть темная, тягучая жидкость медленно поднимается по металлической трубочке, наполняя кухню благословенным ароматом. Кофейное бормотанье стихло. Амальди выключил газ и налил себе кофе в большую чашку. Подсластил, плеснул молока. Потом раздвинул на окне выцветшие, посеревшие занавески. Первый глоток сделал с закрытыми глазами. В горле разлилась приятная теплота. Тогда он открыл глаза неопределенного цвета – что-то между золотисто-желтым и темным, бархатисто-чайным. Разрез глаз удлиненный, как будто с прищуром. Глаза слишком чувствительные к свету, зато хорошо видящие во тьме. Кошачьи глаза.
Город за окном был еще не виден, но в воздухе уже ощущалась капризная нервозность понедельника. Редкие прохожие, то и дело поглядывая на часы, поднимались по белой лестнице меж двух садиков. Подходили к конной статуе, оглядывались кругом, на миг разворачивали свернутую в трубку газету, пробегали глазами по заголовкам и, фыркнув, двигались дальше. Но улица пока была неподвижна. Скоро ее огласят автомобильные гудки, вибрация моторов, людская ругань.
Знакомый грохот мусоровоза что-то запаздывал. Ну да, первый день бастуют мусорщики. Муниципальные служащие объявили войну мэру и асессорам.
Джакомо Амальди не вникал в суть конфликта. Столь же мало его интересовал новый дом в престижном районе, за который ему еще выплачивать и выплачивать; хорошо хоть, налоги скостили как госслужащему. Квартиру он выбрал и купил по инерции, а может – как ему стало ясно, когда он обустроился, – чтобы выполнить обещание. Давнее и уже бессмысленное. Дом был хорош: высокие потолки, широкие окна, из которых, несмотря на ремонт, сильно сквозило, толстые стены, отгородившие его от соседей и внешнего шума, массивные дубовые двери, косяки с инкрустацией. Квартира слишком велика для одного. Спальня, столовая, просторная кухня, гостиная, кабинет, две ванные. В одну, которая была гораздо лучше оборудована, чем в том доме, где он вырос, Джакомо зашел всего один раз – когда осматривал квартиру перед покупкой.
Собственно, выбрал он ее из-за обилия света. Поскольку много лет назад, когда был совсем еще молод, он пообещал кое-кому много света.
Переезд занял у него несколько месяцев. Он как будто с мясом отрывал себя от убогой однокомнатной квартиры, где холил свое одиночество без малого пятнадцать лет. Но в конце концов знакомая дизайнер по интерьерам – тридцатилетняя дама с огненно-рыжими волосами и мощной грудью – вызвалась привести квартиру в пристойный вид. Сказала, что денег не возьмет. В гостиной еще шел ремонт, когда они очутились в одной постели. Начался один из множества кратких, неохотных романов – без страстей, без всплесков. Амальди стягивал брюки и зарывался в ее рот, в ее плоть меж потных от летней жары ягодиц, в ее объемные груди и в свое прошлое. Женщины его чувствовали – это было всегда – и не требовали того, чего он был не способен им дать. Потом роман закончился так же, как и начался, – без обид, без сожалений. А вместе с ним закончился и ремонт. Стены были окрашены в нежно-апельсиновый цвет, что независимо от времени суток создавало в квартире иллюзию заката. Два раскладных дивана были задрапированы тканью мягкого зеленого цвета, приглашавшего к отдыху. Из старой двери сеновала был вырезан низкий столик, на пол настелили безупречный ламинат, сверху положили китайский ковер, который, как заверила дизайнер, был выгодным приобретением и еще более выгодным капиталовложением. Стены скрылись под картинами, гравюрами и полками, сплошь уставленными книгами по искусству, романами и безделушками, но не дешевыми стекляшками, а подлинным антиквариатом. Среди них была статуэтка негра в ливрее, который с улыбкой протягивал руку, куда во время оно добрые сограждане клали монетки, и, если нажать на невидимый рычажок, лакей сжимал кулак и, не переставая улыбаться, прятал подаяние в карман, якобы для несчастных черных рабов. Антикварными было и помятое медное переговорное устройство, принадлежавшее бог весть какой трансатлантической компании, и рыбьи скелеты, и странные хоботные животные, напоминавшие увеличенных поросят святого Антония, и немыслимые водные растения – предки то ли анемонов, то ли каракатиц, и две вырезанные из дерева конские головы, прежде украшавшие какую-то экзотическую колонну, и древние аптечные склянки, и прочая ерундистика, которую Амальди не удостаивал и взглядом. В остальном же квартира была пуста. Конец романа поставил точку под украшением интерьера. Правда, в спальне имелись кровать, тумбочка, на которую Амальди поставил будильник, и кресло, куда сваливал одежду. В кабинете был гардероб, где кучей громоздились майки, носки, мятые костюмы и ботинки. В столовой – ничего, если не считать двух так и не распечатанных, покрытых пылью коробок; на кухне два стула и стол, за которым хозяин ел и работал. В гостиной с потолка свисала стильная люстра из кованого железа и стекла, а по углам располагалась высокотехнологичная подсветка; в прочих помещениях голыми лампочками освещались начерно оштукатуренные стены: маляры так и не дождались, когда хозяин остановится на каком-либо цвете. Амальди редко выходил в гостиную, а уж на удобные диваны и вовсе не садился. Двустворчатая дверь с панелями матового стекла почти все время оставалась закрытой.
Единственное, что Амальди сделал по собственной инициативе, так это повесил на кухне страшенные выцветшие занавески в мелкий цветочек. После смерти родителей он с этими нейлоновыми занавесками не расставался – все-таки единственное воспоминание о детстве. Он хорошо помнил, как отец однажды вернулся домой и повесил эти занавески в их с матерью спальне – чтоб соседи не подсматривали. А еще ему в память запал отцовский фокус: отец поднес волосатую руку к краю занавески, и густые черные волосы вдруг встали дыбом, из них едва искры не посыпались. Вот такое синтетическое чудо.
– Прислушайся, – сказал ему отец, – от них треск идет, как из плохо настроенного радио.
Вспомнив об этом, Амальди ласково коснулся занавески рукой.
Затем допил свой кофе, быстро принял душ, оделся и вышел. Кивнул привратнице и спустился по гранитным ступеням на круглую площадь с фонтаном. Мазнул взглядом по зданию муниципального театра и свернул направо. Длинный портик еще не был забит машинами, на что Амальди и рассчитывал. Он чуть замедлил шаг, проходя мимо старинного бара, куда захаживал еще король, а потом и президенты, и дошел до развалин оперного театра, разбомбленного в войну – у городских властей так руки и не дошли его отреставрировать. Затем прошагал по улице мимо отеля, где обычно останавливались актеры и музыканты, и вышел на бульвар, плавно спускавшийся к морю. Слева от него по склизким, оббитым ступенькам можно спуститься в старые, нищие кварталы. Амальди скривил губы в подобии улыбки. Единственная неизбывная черта старого города – это лень, сказал он себе. Как знамя. Кошки, собаки, мужчины, женщины вечно чем- нибудь заняты, но делают все, как во сне. Равно как и волны в гавани, пенные, зажатые бетонными причалами, вроде и бурлят, но как-то неохотно. Амальди сам вырос в бедном доме близ гавани. Запах гниющей рыбы из мусорных ящиков смешивался с вонью кошачьей мочи, нефтяной гари, бензина. Вся эта адская смесь тем не менее не могла побить запаха моря. Отец, возвращаясь домой к вечеру, приносил в дом и запах, и вонь. Они прилипали к его бесформенной робе, забивались в пропитанные потом морщины, в складки кожи, под мощные лопатки.
Патрульная машина коротко посигналила Амальди.
– Вас подбросить? – спросил один из двоих молоденьких полицейских.
Амальди отрицательно махнул рукой.
– Мы с дежурства, спать, – сообщил второй.
Опустив голову, Амальди пошел дальше по городу, как будто унося с собой все, что знал о нем, все испытанные чувства, и ничем не желая поделиться с ближним.
Тридцать семь лет. Старший инспектор полиции, и наверняка пойдет дальше. Чиновники не раз пытались встать с ним на дружескую ногу, предвкушая пользу такой дружбы, но он был непреклонен, никому не доверялся и умел обходить подводные камни бюрократии и политики. Со всеми поддерживал ровные, душевные отношения, не давая им стать задушевными.
Он поглядел на часы: половина седьмого. Еще десять минут, и он преодолеет отрезок пути до участка и до казенного стола, положенного старшему инспектору. Он часто тщетно клялся себе избавиться от устоявшихся привычек, ибо они мешают его миссии. Когда что-то входит в привычку, правда жизни становится все более размытой и ты погружаешься в непролазную трясину. Но мечтать о том, чтобы обойти эту трясину, наивно, поскольку она всюду – на полу и на тротуаре, дома и на службе. И даже в море. В