Форстер припарковал «рено» прямо за углом, на улице Пон-Неф, в двух кварталах от Лувра.
Ровно в десять они явились в музей и предъявили пропуск, подписанный месье Монкрифом. Охранник распахнул двери, обращаясь с посетителями столь почтительно, словно Пилигрим был особой королевской крови.
Громадные залы были пусты. Шаги Пилигрима и Форстера гулким эхом разносились меж молчаливых статуй. Эти статуи да собственные отражения в зеркалах сопровождали их на пути в зал Карре. Затем издалека послышались и другие звуки кто-то начал тихонько насвистывать, хлопнула дверь.
— Черт! — выругался не видимый мужчина и снова стал насвистывать.
Свет, хотя и рассеянный, освещал каждую деталь — резные притолоки над дверями, мраморные фигуры в нишах, красочные гобелены и зеркала в золоченых рамах.
Плавные изгибы лестниц вели из залов во все стороны.
Над одной из них была стрелка с надписью «Мона Лиза». Форстер нес походное кресло, папку и коробку с принадлежностями для рисования, в которой были спрятаны нож и кусачки. Пилигрим держал в руке корзину для пикника; он выглядел так, будто собрался в Тюильри.
Пилигрим показал охраннику, стоявшему у входа в зал Карре, подписанный Монкрифом пропуск. Сердечные приветствия, поклоны — и они продолжили путь.
У противоположного входа стоял на стремянке реставратор в белом халате. Очевидно, он уже успел починить раму и теперь заделывал швы, чтобы скрыть следы своей работы.
Пилигрим с Форстером неторопливо обошли весь зал и в конце концов остановились перед «Моной Лизой».
Пилигрим снял плащи шляпу, бросив их на скамейку; предназначенную для посетителей, однако перчатки снимать не стал. Усевшись в кресло, он открыл папку и положил ее на колени. Форстер потянул ему коробку с мелками и карандашами, а сам встал сзади, разглядывая портрет.
— Попробуй поговорить с этим парнем, — тихонько шепнул ему Пилигрим. — Нужно решить, что с ним делать.
— Да, сэр.
Пилигрим стал набрасывать эскиз Моны Лизы, то есть свой собственный портрет. Наложение нынешнего облика на образ дамы позабавило его. Стекло, покрывавшее картину, отражало лишь контуры его лица — овал, строение черепа и освещенные места. Все остальное было смесью искусства и реальности. Портрет времени.
Как оказалось, реставратора звали Винченцо Перуджа. Родился он на севере Италии, в городке Домена, в районе озера Комо. Вообще-то по профессии он был маляр, но, совершенствуя свои таланты, стал реставратором-самоучкой. Все это Форстер выяснил при первом знакомстве, стоя под стремянкой, пока усатый итальянец работал наверху.
Они также обсудили проблему отращивания усов, и Форстер признался, что это занятие для него в новинку.
Перуджа был невысок, даже ниже Форстера. Смуглое, довольно привлекательное лицо — правда, слишком серьезное. Поджарое, ловкое тело, отличная фигура. До странности маленькие — во всяком случае, так показалось Форстеру — руки. Однако работал он искусно и очень ловко. Форстер завороженно глядел, как маляр смешивает краски, чтобы замазать места, где старый гипс соединялся с новым.
Их разговор сам представлял собой комичную помесь английского с итальянским с вкраплениями французского.
Пока они беседовали, охранник по фамилии Верронье подошел к Пилигриму и встал у него за спиной.
С первого взгляда было видно, что он просто замещает постоянного охранника и работа его совершенно не интересует. «Мона Лиза» ничего не значила для него. Он словно говорил: «Я — сторонний наблюдатель. Мое дело присматривать за картинами, а это всего лишь одна из них».
— Вам нравится? — по-французски спросил Пилигрим.
— Ничего. Хотя грудь могла быть побольше.
Пилигрим улыбнулся. Он помнил ощущение тяжести этих грудей.
— Она была довольно миниатюрной женщиной.
— Она же сидит! Откуда вам знать? Мне, например, не хотелось бы заниматься с ней любовью.
— Да? Интересно почему?
— Не люблю я, когда бабы превосходят меня в чем-то. Женщина должна знать свое место.
— По-вашему, она в чем-то вас превосходит?
— Она глядит на всех свысока, хотя я не назвал бы ее красоткой. По-моему, она слишком холодная. В ней нет человечности.
— Вы, случаем, не студент?
— Нет.
— Вы говорите как студент. Ничего не знаете, однако беретесь судить обо всем.
Это была ошибка.
— Я не дурак! — возмутился Верронье. — Так же, как и вы, судя по вашей мазне, не художник. По- вашемy, человек не имеет права на собственное мнение?
— Имеет, конечно, — сказал Пилигрим. — Извините. Мне просто кажется, что вы ошибаетесъ. По- моему, она очень человечна.
— На вкус и цвет товарищей нет. Если бы у меня была такая женщина, я хотел бы, чтобы она смотрела на меня снизу вверх.
— Понятно.
Наступило неловкое молчание. Пилигрим прекратил рисовать. Верронье кашлянул.
— Я вас оставлю на минутку, — сказал он. — Пойду в туалет выкурить сигарету. А вы пока присмотрите за этим итальянцем в конце зала. Кто знает, а вдруг он вор? Итальянцы вообще нечисты на руку, как и цыгане, и другие темнокожие.
— Хорошо, — отозвался Пилигрим, возобновив работу над рисунком.
Ровно в полдень Форстер вернулся к хозяину и предложил пойти пообедать.
— А как тот человек на стремянке?
— По-моему, нам нечего его бояться.
— Он может нам пригодиться?
— Возможно, хотя я не знаю для чего.
— Давай пригласим его с нами пообедать. — Пилигрим улыбнулся, как нашкодивший мальчишка, и добавил: — В конце концов, доброжелательность рождает ответное чувство.
Они поели на площади Карусель.
Перуджа принес с собой хлеб, сыр и вино, но не отказался от груши, шоколада и вина из корзинки для пикника.
Сияло солнце. Пилигрим неплохо говорил по-итальянски и смог поддержать беседу с маляром. Как выяснилось, Перуджа был холост, тридцати двух лет от роду и приехал в Париж на заработки, поскольку в Италии царила такая нищета и безработица, что он чуть не помер с голоду.
Практически неграмотный, он мог написать свое имя и разобрать по слогам заголовки в итальянских газетах, однако за всю жизнь не прочел ни единой книги. И ему никто никогда не читал. В школу он не ходил, а считать умел только по пальцам. Тем не менее он был искусным ремесленником и много раз работал в Лувре.
Пока они ели и пили, Пилигрим расспросил Перуджу о его пристрастиях. Как и многие другие необразованные люди, итальянец жил скорее чувствами, нежели разумом, причем страсти его были глубокими и сильными. Неумение читать и писать являлось источником постоянного конфликта, раздиравшего маляра изнутри. Он не мог по-настоящему общаться с людьми — и от этого необходимость в общении становилась особенно настоятельной.
Главной страстью Перуджи был его патриотизм. «Италия — мать всех народов». Просто и прямолинейно. «La donna Italia!» — воскликнул он, подняв бокал. Кроме того, поскольку Винченцо