чувствуете отвращение к чему-нибудь, а оно оказывается для вас благом!»
Они спрашивали:
— Вот летит саранча. Что потом?
Они отвечали сами и с поспешностью, потому что быстрое слово труднее уловить чужому уху, на котором лежит отсвет зеленого околыша; но многие пограничники, в особенности из местного населения, понимали полуродной язык Туркмении.
— Потом придут мыши. Потом набегут кабаны. Потом ворвется сам Баче-Сакао и заберет все. Так велит бог.
Иногда они приводили для пущего устрашения строки из Корана:
— Дом насилия будет разрушен, хотя бы он был домом Милосердного; кровь злодея будет испита, хотя бы она текла из сердца Милосердного.
Никто не разумел, кощунство ли отчаянья или мудрость злобы копошится в их расслабленных устах, — тем зловещей перед лицом такого бедствия звучало имя Милосердного.
Население бездействовало, людей на местах не хватало, а способы борьбы были еще не проверены. В Джанаязы поджигали керосиновые тряпки и, подобно огненному неводу, волокли их на веревках через самую гущу наступающего косяка ползучей саранчи, кулиги. Надо надеяться, пошутил кто-то, что зрелище таких костров, по крайней мере, портит настроение насекомым. В Сахар-Камаклы пытались применять опрыскивание горючими смесями; ночами осатанелых людей чрезвычайно тешили длинные струи жидкого пламени и прыжки пылающих саранчуков, но до Баку было далеко, а зараженные поля, казалось, не имели края. В Маматани саранчу заливали кипятком, в Карамелаке ее укатывали шоссейными катками, в Хамарли просто топтали ногами. В Хатыб-Куле к районному чусару явился неизвестный беглый кустарь не местного происхождения, бежавший, по его словам, от фининспектора, и предложил за одну бутылку водки передать секрет поголовного уничтожения саранчи. Чусар тосковал от бессилия, чусар решился на потрату, и тогда забулдыга посоветовал мобилизовать мушиные листы по всему Союзу республик и, предварительно замочив их на плоских блюдечках, выставить перед самыми кулигами. Как ни странно, сумасбродная эта идея имела свой определенный успех. Чусар испробовал приманку из парижской зелени, патоки и извести. Саранча отменно дохла, пока имелись припасы, а другого способа забулдыга изобрести не успел: его настиг все-таки московский фининспектор.
Сводки, продолжавшие поступать в штаб чусара, содержали мало утешительных известий… Оазисы Туркмении почти сплошь расположены по ее границам; зараженные места заливались на карте жидким акварельным кармином; к началу июня вся Туркмения оделась в ярко-розовое кольцо.
Самые сводки в особенности интересны были тем, что отражали личность того или иного корреспондента.
«Из Каракумов. Саранчовая. Медленно движется, желтая и большая, жрет все на пути по фронту в четырнадцать километров».
«Из Сурназли. Саранчовая. Копия ГПУ. Уничтожено тридцать процентов хлопчатника. Десятый раз требую патоку, лопаты, парижскую зелень. Близится линька во второй возраст».
«Из Аликадыма. Саранчовая. Седьмые сутки движется саранча среднего роста и чуть постарше».
«Из Аджи. Саранчовая. Прилетела. Плотность тридцать пять на квадраметр. Наблюдается весьма энергичное спариванье».
«Из Серахса. Саранчовая. Осела на площади в шестьдесят три квадратных километра. Закладывает кубышки. Ждем, что будет дальше».
«Из Каяклы. Саранчовая, вне очереди. Настоящим доношу, что здесь заражено восемь тысяч гектаров, а плотность отложения две тысячи на метр. Ведем точный учет. Выпускаем стенгазету „Красный саранчист“. Чувствуется недостаток в канцелярских принадлежностях».
«Из Пулихатуна. Саранчовая… Уничтожено посевов тысяча пятьсот гектаров. Разбросанность кулиг и политическая контрагитация ишанов очень усложняют борьбу».
«Из Хакан-Кул. Саранчовая. Идет — конца нет. Посевов больше нет. Припасы все вышли. На отряд осталось три рубля. Ест даже веревки и кошмы. В клубе коммунальников съела занавески. Имеются больные. Предлагаю бросить воинские части».
«Застава Ишхак. Саранчовая. Шесть тридцать утра произошел пролет крупной стаи северо-восточном направлении. Летела с Андхоя четыре часа тридцать две с половиной минуты. Окраска бурая».
«Из Мюлк-Тепе. Саранчовая. Все покрыто саранчой. Кажется, она спит».
И последняя была от Маронова:
«Кендерли. На вверенном мне участке саранчи нет».
Так судьба обходила Маронова.
Установилось ленивое благополучие. В низких кендерлийских предгорьях щедро доцветали тюльпаны. Вечерами, едва прохлада, красные эти долины чем-то болезненно напоминали сумрачные скалы Новой Земли, облитые такою же, но только осенней ползучей пестрядью. Он бродил много, до одури в ногах, часовой еще не осажденной крепости, и зачастую это доставляло ему скрытое удовлетворение, как при посещении места, где гибели однажды удалось противопоставить мужество. Часто, усевшись на вершине, он безотрывно глядел на скудное афганское многохолмие, за которым лежала непостижимая родина детских снов — Индия. Так сиживал он до луны, до шакального воя и думал, что Ида Мазель, о которой он помнил каждый день, стала стареть именно с того часа, как ушла от Якова. Однажды он понял, что человеку его склада вредно оставаться подолгу наедине с собою. Маронов пошел к людям.
Вправо, на отлогой, слабо волнистой равнине помещалось становище джемшидов; кто знает, каким ветром закинуло их сюда из-под Кушки! Тут богато произрастало азиатское подобие тульского медвежьего уха и ползали черепахи. К Маронову приходили ребята из аула с огромными букетами тюльпанов, дети, но уже в белых чалмах — сoллах — и такие же медлительные, как их отцы. Один из них искусно напевал что-то по-фарсидски, а другой, постарше, подражал голосом дутару и даже помахивал рукой над букетом, воображая струны, которых не было. Так и играл на одних тюльпанах, и когда его горловая, взводистая песня бывала закончена, букет изнашивался вконец. С безделья Маронов начал даже как будто полнеть.
Бреясь, иногда он издевался над собою тоном Якова:
— Теперь ты скоро оженишься, Петрo, возлюбишь тишину, как я, и осядешь на землю со своим потомством, чтоб уж не подняться никогда!
Однако он успел провести кое-где канавы вкруг Кендерли и даже сколотил рабочий отряд на всякий случай, но деятельность его в значительной мере затруднялась незнанием языка. Однажды он собрал митинг и больше часа распространялся о том важном, что грозило всей трудящейся массе страны. Шестьсот туркменских папах, раскинутых там и сям под гигантскими купами тута и рачи, слегка покачивались в знойных дуновеньях. Глубокое бесстрастие тысячи мужицких глаз бесследно поглощало его задор, его взрыв, его волю. Никто не пожелал высказаться по затронутым вопросам, не противоречил никто. Кендерлийский оазис был из богатых; тут созревал великолепный хлопок, каракуль, шерсть, а по коврам Кендерли мог тягаться даже с Пендэ, родиной знаменитых ковров и не менее прославленной язвы. Новая власть не успела еще пресечь влияния мулл и баев, советовавших выжидательно молчать во всех случаях советской жизни.
Маронов сердился.
— Ашир, они глухие? — кивнул он на свою безмолвную аудиторию, как будто ожидавшую от него еще добавочных каких-нибудь развлечений.
— Они не понимают твоего языка! — уклончиво отвечал предаулсовета, поковыривая палкой истрескавшуюся землю.
Кричали ишаки, и откуда-то приходил надоедный, почти птичий писк кыджака, туркменской скрипицы с желтым, как у фаланги, брюшком; Мазель показывал ее Маронову по дороге в Сусатан. Вдруг один, ближайший из дехкан, высокий и моложе других, посреди речи придвинулся к Маронову.
— Дайте мне тут пройти домой, — сказал он четко, властно и по-русски.
Маронов пристально взглянул в его лицо, но в нем отражалась нерушимая, торжественная лень — и ни озорства в глазах, ни злорадства об удавшемся намеке. Он прошел мимо, посдвинув на брови свой плоский тельпек, и даже не оглянулся на внезапно замолкшего Маронова.
…Тем разительней была перемена. Утром раз — Маронов еще спал, умаявшись с канавами