– Дети, – объявил он. – Ваш отдых вступает в новую стадию. Сейчас вам будут введены сильнодействующие лекарства, от которых могут возникнуть осложнения. Назначая их вам, Великий Рейх преследует две цели. Во-первых, продолжить ваше лечение; во-вторых, испытать эти лекарства для применения на других нуждающихся. Поэтому и были приняты не очень приятные меры, в силу которых ваша свобода сейчас ограничена.
Помедлив, доктор добавил:
– Если кто-то позволит себе – не знаю уж, как – нарушить чистоту эксперимента, то его будет ждать жестокое наказание.
Долгожданные слова были произнесены.
Что ж, дети всегда знали, что наказанием все и кончится.
Предусмотрительный Валентино снабдил шприцы накладными ярлычками, чтобы не было путаницы. Он обвел палату взглядом, с удовольствием сознавая, что никто из присутствующих пока не знал, кому что достанется. Кому-то столбняк, кому-то брюшной тиф, дизентерия, гепатит... Он был уверен, что эти малолетние ублюдки и слов-то таких не слышали.
В большинстве случаев внутривенное введение культуры предполагало неизбежный сепсис, опаснейшее заражение крови. Высоко контагиозных – то есть особо заразных и опасных – инфекций Валентино, как уже сказано, не доверили: слишком высокий риск для персонала, да и вообще... Берлин не нуждался в эпидемиях. Берлин не интересовала и устойчивость к какому-то конкретному возбудителю – ему было важно выявить устойчивость как таковую, отобрать наиболее выносливых, способных справиться с заразой даже в условиях концлагеря.
...Валентино подсел к Сережке.
Санитар, пребывавший наготове, тяжело шагнул вперед и перехватил плечо мальчика жгутом.
– Поработай кулаком, – попросил Валентино. Просьба прозвучала как ласковый приказ и оттого показалась еще ужаснее.
Юный Остапенко подчинился.
Обозначилась тоненькая, как ниточка, вена, и Валентино ловко ввел иглу.
«Надо было внутрибрюшинно», – запоздало сообразил доктор, но делать было нечего. Ладно, пусть эта группа получает бактерии внутривенно – следующей устроим повальный перитонит.
Сережка закрыл глаза, ожидая, что умрет сию же секунду. Но он не умер – он вообще ничего не почувствовал. Это его больше насторожило, чем удивило и обрадовало.
Валентино обходил пациентов, щедро накачивая их убийственной заразой. Второй санитар вел киносъемку: состояние
Покончив с процедурой, Валентино вернулся в кабинет и стал заполнять истории болезни, заведенные на каждого, с точным указанием времени введения культуры, общего состояния подопытного и предварительного прогноза. Страхуясь, в последнем пункте он не баловал разнообразием. Прогноз неизменно оказывался, как выражаются медики, серьезным.
Эффекты сильнодействующего чудо-лекарства не заставили себя ждать.
Несколькими часами позже зазвучали первые стоны, в самом скором времени перешедшие в крики. У всех резко повысилась температура; у многих открылись кровавые понос и рвота. Заботливым санитарам приходилось быть начеку и следить, чтобы никто из испытуемых не захлебнулся. Им пришлось освободить по одной руке, чтобы дети могли хотя бы повернуться на бок.
Все напускное добродушие доктора и персонала улетучилось, как надоевший мираж. Палата превратилась в ад.
Санитары проклинали больных и, как умели, обрисовывали их недалекое будущее. Говорили по- немецки, но интонаций хватало, чтобы уловить общую направленность сказанного.
Вопли разносились далеко за пределы амбулатории, и Валентино подумал, что со следующей партией номер с благодарностью от Великой Германии не пройдет. Что ж – оно и легче. Ему и без того наскучил весь этот балаган.
К вечеру в палату наведался сильно выпивший фон Троттнов.
В расстегнутом кителе, в сбитой на затылок фуражке, он остановился в дверях и мутным взором уставился на пациентов. Примерно половина из них корчилась в судорогах. Подоспевший Валентино горестно посетовал на невозможность лабораторных исследований.
– Анализов, – пояснил он в ответ на недоуменный взгляд коменданта.
Тот осклабился:
– Не открыть ли для них госпиталь?
Доктор Баутце рассмеялся дробным смешком.
Научное исследование, безусловно, требовало лабораторных данных. Но руководство не требовало подобных тонкостей. Оно подходило к делу, так сказать, феноменологически. Выжил – вот и есть результат; сдох – то же самое. Валентино справедливо полагал, что если в анализах и возникнет необходимость, то лишь позднее, когда будут выявлены самые стойкие.
Он, правда, был убежден, что даже самые стойкие вряд ли доживут до анализов. В лучшем случае, они просто продержатся дольше других.
Пошатываясь, комендант направился к больным. В руке у него была наполовину опорожненная бутылка шнапса.
– Осторожнее, герр комендант. – Валентино предупреждающе выставил ладонь. – Это заразно...
– Ничего страшного... сейчас я устрою им дезинфекцию...
Фон Троттнов поочередно останавливался у каждой койки и поливал детей спиртным, избегая при этом до них дотрагиваться. Иногда ему везло, и он ухитрялся попасть в распахнутые, кричащие рты.
Валентино не препятствовал этой приятной забаве. Он не видел, чем она может помешать опыту.
– Нельзя ли велеть им сплясать? – осведомился комендант и радостно заржал.
Ему представилась уморительная картина. Немцы любят потанцевать, а новейшая идеология, она же культура, приучила их веселиться при виде разного рода подневольных танцев. Когда изнемогающие от желудочного расстройства заморыши заковыляют гуськом, приплясывая, это будет забавное зрелище.
Валентино ответил отказом.
– Никак нельзя, герр комендант. Они сдохнут от физического напряжения, а должны – от болезни. В Берлине нас не поймут.
– В Берлине никто не узнает!
– Вы в этом уверены?
Фон Троттнов уже позабыл о своих танцевальных фантазиях. Он вдруг схватился за лицо, нагнулся, и шнапс хлынул из него пополам с офицерской закуской.
Валентино пришел в восторг:
– Герр комендант! Не угодно ли прилечь рядом? Отплевываясь, тот вышел из палаты, и доктор вскоре услышал, как герр комендант споткнулся на крыльце и загремел со ступенек, отчаянно сквернословя. Валентино сделал знак санитарам, и те бросились вытирать за приболевшей администрацией.
...Сережка видел происходящее, но ему не было дела ни до коменданта, ни до Валентино, ни до всего прочего. Его сотрясал озноб. В голове проносились огненные колесницы, влекомые чудовищами, и восседали в них чудовища еще худшие. Монстры надвигались на пике болей и растворялись где-то в затылке – с тем, чтобы сразу нарисоваться снова.
В скором времени начались судороги, а потом у Сережки развился эпилептический припадок. Он прикусил язык, обмочился. Валентино не сделал ни малейшей попытки прекратить приступ, он наблюдал. Распорядился лишь об одном: следить, чтобы «подопытный материал» не задохнулся.
Санитары, чтобы у мальчика не запал язык, применили надежный испытанный метод: ножом разжали Остапенко зубы, кое-как вытянули язык и прикололи булавкой к воротнику пижамы – той же робы, только до сегодняшнего дня чистой.
...Худая, как скелет, украинская девчонка с трудно произносимой фамилией Черединченко умерла первой, вскоре после полуночи.
Ее небрежно выволокли за ноги, словно окончательно уничтожая миф о личной заботе фюрера. Впрочем, этого мифа и так уже не существовало.
К утру умерли Штребко и Плужек.