жаргонами.
И хорошо сделала! Очень хорошо! Превосходно!
(Голоса в публике: «Нет, плохо!», «Нет, отлично!» Звонок председателя.)
Сейчас передо мной «Гекльберри», выпущенный Детгизом в ее переводе с прелестными рисунками Горяева, и, в сущности, какое мне дело, что в подлиннике вся эта книга от первой до последней страницы написана от лица полуграмотного, темного, диковатого малого, не имеющего никакого понятия о правильной речи. В переводе этот «дикарь» говорит книжным, грамматически правильным языком культурных, интеллигентных людей. Правда, это выходит иногда как-то странно: читаешь, например, сделанное им описание природы, и кажется, что читаешь Тургенева: «Нигде ни звука, полная тишина, весь мир точно уснул…» – и т.д.[137] Но разве дело в таких мелочах? Разве эти мелочи помешали советским читателям, особенно детям, полюбить твеновский роман всей душой? Они читают именно этот перевод с восхищением и не требуют никакого другого. И их любовь к этой книге нисколько не меньше, чем любовь заокеанских детей, которые читают ее в подлиннике.
Тут адвокат надолго умолкает. Нисколько не торопясь, он деловито раскладывает у себя на столе небольшие зеленые томики – романы Диккенса в издании Гослитиздата – и сообщает о них одно прелюбопытное свое наблюдение. Оказывается, у Диккенса в каждом романе действует какой-нибудь «человек из низов» с плебейской, неотесанной, но очень выразительной речью. И (знаменательно!) все наши лучшие переводчики Диккенса передают их цветистую простонародную речь почти правильной бескрасочной гладкописью!
– Одним из наиболее талантливых, авторитетных и опытных мастеров перевода, – говорит адвокат, – справедливо считается Мария Лорие. Ей принадлежит перевод романа Диккенса «Большие надежды». Очень художественный перевод, образцовый. Но вот в романе появляется каторжник Мэгвич, вульгарный дикарь, речь которого вполне выражает его грубую психику. А в переводе Марии Лорие он говорит почти литературно.
«– Милый мальчик, – говорит он, – и вы, товарищ Пипа, я не стану рассказывать вам мою жизнь, как в книжках пишут или в песнях поют, а объясню все коротко и ясно, чтобы вы сразу меня поняли», – и т.д. (XXIII, 366)[138].
Опять интеллигентская речь, без всякой плебейской окраски. Так мог бы говорить человек с университетским образованием: юрист или врач, хотя в подлиннике с первых же слов слышится речь темного каторжника, никогда не бывавшего в культурной среде. Вместо for он говорит fur, вместо after – arter, вместо someone – summun и т.д. и т.д. Эти искривления речи, к счастью, никак не отразились в переводе. «Плебейство» Мэгвича отлично передано – не лексикой, но интонацией.
То же нужно сказать о речи другого простолюдина, Роджера Райдергуда, в романе «Наш общий друг», блистательно переведенном Н. Волжиной и Н. Дарузес. Хотя в подлиннике Райдергуд говорит не knew, но knowed, не partner, но pardner, не anything, но anythink, в переводе это искажение стилевого стандарта не нашло никаких отражений (XXIV, 185 – 189).
Так что напрасно прокурор с такой неуместной горячностью нападает на переводчика Бернарда Гилберта Герни и видит в его гладкописи чуть ли не вредительство.
Нельзя же привлекать людей к суду за то, что они не волшебники и не умеют творить чудеса! Недаром мастера перевода – и французы, и англичане, и русские – именно потому, что они мастера, дистиллируют в своих переводах чужую простонародную речь. За эту «дистилляцию» не судить мы должны переводчиков, но благодарить и приветствовать! Здесь, в сущности, их большая заслуга, достойная всяких похвал!
Да, не вина, а заслуга!
Что чаще всего заставляет их заменять чужое просторечие гладкописью? Их ненависть к безвкусице и фальши. С содроганием эти мастера вспоминают пресловутого Иринарха Введенского, который, стремясь к просторечию, беспардонно русифицировал подлинник и принуждал англосаксов
Они помнят, как коробило их, когда Сэм Уэллер, чистокровнейший лондонец, обращался в переводе к отцу, словно к Ивану Сусанину:
– Ну, исполать тебе, старый богатырь[139].
И, конечно, дистилляторы правы: читаешь Бернса в русопятском переводе Федотова, и кажется, будто Бернс был лихим балалаечником в рязанском самодеятельном хоре. Дай середняку переводчику волю вводить в свои переводы простонародную речь, он до того загрузит их всевозможной
Боязнь аляповатой вульгарщины удерживает русских переводчиков от внедрения простонародных речений в тексты своих переводов. Их пугает множество моветонных безвкусиц, допускавшихся переводчиками старого времени. Эти безвкусицы и побуждают их начисто отказаться от всяких попыток воссоздать чужое просторечие.
А если таково принципиальное отношение к этому делу наиболее квалифицированных мастеров перевода, почему же, спрашивается, мы запрещаем поступать точно так же их коллегам, переводящим Крылова, Грибоедова, Гоголя, Лескова, Солженицына, Шолохова? Возможно, что и их останавливает та же ненависть к сусальной вульгарщине, которая неизбежно прокрадется в их перевод, если они станут при помощи собственных сленгов воспроизводить просторечие наших классических авторов.
Строго взыскивать с них мы не можем, хотя бы уже потому, что они – в большинстве. Их переводы – бытовое явление. Никто из критиков не высказывает им порицания за то, что, стирая с переводимого текста все его живописные краски, они лишают этот текст той могучей динамики, которая так неотразимо воздействует на чувства и мысли читателей. К этому привыкли. Это считается в порядке вещей и тот переводчик «Ивана Денисовича», на которого с таким патетическим гневом обрушился наш прокурор, может в свое оправдание сказать, что и другие переводчики «Ивана Денисовича» так же исказили весь текст этой повести, даже не попытавшись воссоздать ее стиль. До нас дошло пять американских изданий «Ивана Денисовича». И какое из них ни возьмешь, всюду та же бесцветная протокольная речь.
В подлиннике, например, говорится:
«Закон, он выворотной». (59)
А Бела фон Блок переводит:
«Они поступали с законом, как заблагорассудится». (66)[140] .
А Макс Хейуорд и Рональд Хингли:
«Они вертели закон, как хотели». (75).
А Томас Уитни:
«Закон это такая вещь, которую (…) выворачивали наизнанку, как им вздумается». (69)[141].
В подлиннике:
«Сенька Клёвшин услышал через глушь свою». (60)