— Monsieur Ранцев, спойте мне что-нибудь… Monsieur Ранцев, расскажите мне какой-нибудь случай из вашей охотничьей жизни. Monsieur Ранцев, дайте мне руку, я совсем не умею ходить по вашим трущобным дорогам, — говорила она, сопровождая свои слова очаровательнейшими улыбками. Дома, у себя или у нас, Ани брала гитару, привозимую теперь Ранцевым из Борка, каждый раз и просила его научить ее пению заунывных русских песен. Но голос у Ани был резкий и неприятный, совсем обратный ее очаровательной внешности, и пение, вследствие этого, не шло на лад. Иногда Ранцев заезжал за нами на своей бешеной белой тройке и катал нас долго по окрестностям. И тут Ани старалась одна завладеть его вниманием, не уступая его никому; она, во что бы то ни стало, хотела научиться править лошадьми к немалому неудовольствию мисс Гаррисон, находившей такое занятие далеко не подходящим для молодой девушки из старинной аристократической фамилии. Таким образом пролетел месяц и скоро должен был кончиться срок отпуска Этьена. Не знаю, как мой товарищ детства, но я при одной мысли о предстоящей разлуке с ним чувствовала какую-то щемящую смутную тоску и тревогу. Октябрь стоял прохладный, но погожий в этом году. Скупое осеннее солнце баловало еще природу и давало возможность совершать нам дальние прекрасные прогулки.
Стоял один из таких погожих ясных деньков за три дня до отъезда Этьена. Мы решили воспользоваться им, чтобы совершить последнюю далекую прогулку в монастырь, куда давно уже собирались ехать всею компанией. Этот монастырь лежал в десяти верстах от города на берегу реки и представлял из себя давнишний памятник русской исторической старины. Когда-то, когда шведы подходили к Новгороду, монахини этого старинного русского монастыря вместе с его святынями скрылись в подземелье обители и выдержали в нем десятидневную осаду. Многие из них умерли от слабости и голода, а те, что вышли живыми из-под земли, казались по виду не лучше мертвых. Паломники и странники, навещавшие обитель, считали своим долгом заглянуть в подземелье, где была сооружена подземная часовня на месте погибших голодной смертью осажденных. За часовней находился знаменитый «лабиринт», как его называли, то есть длиннейший подземный ход, ведущий в соседний лес, разветвлявшийся по пути на целую массу мелких ходов и лазеек, прорытых с целью запутать преследователей, напавших на след, и сделать затруднительней выход из подземелья…
Этот лабиринт интересовал нас много больше и самого монастыря и подземной часовни. Тетя Муся, частенько навещавшая обитель, много рассказывала мне о нем, я же передала нашим друзьям эти рассказы, и они еще больше разожгли всеобщее любопытство.
Решено было ехать в монастырь сразу после раннего деревенского обеда. К двум часам дня вся компания собралась у нас в «Милом». На этот раз Ани оделась соответственно обстоятельствам. Изящный скромный осенний костюм и маленькая фетровая шляпа были на ней в этот день. Старшие поручили нас тете Мусе. Ни Ганя с отцом, ни мисс Гаррисон, ни madame Клео не поехали с нами. В тройку Ранцева села Ани, Лили, Мария и он сам. Я же, Этьен и тетя Муся поместились в нашем шарабане. С тихой приветливой радостью встретили нас обитательницы монастыря. Мать Аделаида, старая мать Евфимия и молодая беличка Феша с ее худым тонким, одухотворенным лицом древней христианской мученицы, особенно обрадовались тете Мусе:
— Давненько, давненько, не бывали у нас, Марья Сергеевна. Что уж мы, а и сама мать игуменья стосковалась по вас… Не однажды изволила осведомляться: что де Ордынцева барышня не жалует к нам. И вам, господа, несказанно рады… Пожалуйте с миром, гости богоданные, — пела рыхлая, мать Евфимия, сопровождая чуть ли не каждую свою фразу низкими монашескими поклонами. Такими же низкими поклонами встречали нас и Аделаида с Фешей. Потом все трое повели нас к игуменье. Эта игуменья, величавая, суровая старуха, когда-то в молодости потерявшая на войне горячо любимого отца, и постригшаяся в монахини, оставшись круглой сиротою, встретила нас с особенным радушием.
— Люблю молодежь люблю видеть вокруг себя светлые веселые юные лица, — говорила она нам, угощая нас чаем со свежим сотовым медом, кренделями и булочками собственного монастырского изготовления. — Как-то на сердце радостно и светло становится, когда видишь вокруг себя молодую кипучую жизнь. Да, велика заслуга инокини, коя в обители спасется, но паче угоднее Господу заслуга спасшихся среди суеты, и шума мирского — каким-то проникновенным глубоким голосом произнесла она, глядя куда-то вдаль в окно поверх наших голов и перебирая четки…
— Сейчас нам проповедь о спасении души начнет читать, по-видимому, — насмешливо улыбнувшись шепнула Ани своей соседке по чайному столу, Лили, но не нашла в ней сочувствия своей неуместной шутке.

Бойкую молоденькую швейцарку, очевидно, гоже захватила окружающая, непривычная ей обстановка, невиданная еще никогда Лили. Маленькая, уютная келейка с ее запахом кипарисового дерева, яблок и лампадного масла, большой киот в углу с теплившимися перед каждым образом лампадами, аналой с раскрытой книгой священного писания, положенной на нем, простая удобная мебель, скромная сервировка стола и сама мать Ольга, с ее величавым, строгим лицом и доброй улыбкой — все это не могло не произвести должного впечатления на нас всех. И шутка Ани могла показаться только глупой и неуместной. К счастью игуменья не расслышала ее шепота. Она разговаривала в эту минуту с Этьеном и тетей Мусей, просивших ее дать нам возможность осмотреть подземелье, часовню и лабиринт.
— Часовню посетите с Божией милостью, ничего против этого не имею, там икону древнюю увидите во имя великомучеников, Бориса и Глеба и Иоанна Воина, а насчет лабиринта — мой совет туда не заглядывать. Не надежны стены подземелья, того и гляди обломятся. Нет моего благословения идти в лабиринт, — заключила она серьезно.
Потом снова обратилась с расспросами чисто хозяйственного свойства к тете Мусе, к которой питала какую-то исключительную привязанность.
— Ух! С плеч бремя скатилось! Пренесносная старуха эта ваша мать настоятельница, — утрированно обмахиваясь платком и выходя на свежий воздух, насмешливо говорила Ани. — Я только и боялась, чтобы она не стала, как средневековый Савонарола, убеждать нас всех постричься в монахини. Эти четки, лампады, деревянное масло, сознаюсь, ужасно подействовали на меня! — заключила она свою речь звонким смехом.
— Но ведь все это принадлежность той же родины, нашей милой родины, которую ты так любишь, — с тонкой улыбкой по адресу сестры произнес Этьен.
Но Ани предпочла не слышать его замечания.
— В часовню, mesdames et monsieurs, в подземную часовню идем скорее, — командовала она, хватая под руку Александра Павловича и увлекая его со смехом вперед.
Мать Аделаида с Фешей, как из-под земли выросли перед нами и, маяча впереди нас черными фигурами, повели нас в обительскую церковь. Здесь, подле ризницы, находилась небольшая потайная дверка, ведущая в подземелье. Несколько десятков каменных ступеней спускались вниз. В подземелье было светло. По пути в часовню через каждый десяток шагов горели толстые церковные свечи, вставленные в тяжелые подсвечники. Но вот, неожиданный узкий подземный коридор, по которому мы шли по двое, расширился, и мы попали в небольшую пещеру. Крупные стены этой пещеры были сплошь покрыты иконами. Несколько паникадил спускались с потолка ниши и огоньки лампад молча озаряли своим неверным, колеблющимся светом старинные изображения святых. Круглый ковер покрывал земляной пол часовни. Небольшой аналой с крестом и Евангелием стоял перед главной иконой, во имя которой была сооружена часовня. Великомученики Борис и Глеб смотрели с нее на молящихся прихожан благими, светлыми, очами. «Здесь батюшка отец Никандр нас исповедует иногда, тех инокинь и беличек, которые желают исповедаться в часовне, — поясняла Феша. — Здесь как-то отраднее и легче в грехе каяться, вдали от людей и шума суетного», — добавила она с каким-то особенным, как мне казалось, выражением лица, далеким и чуждым всего мирского.
— И тетенька ваша, Марья Сергеевна, очень часовню эту любит, — певучим шепотом произнесла мать Аделаида.
Я оглянулась на тетю Мусю. Она стояла на коленях перед главной иконой. Никогда не забуду ее лица. Молилась ли она в эту минуту, просила ли о чем Бога, или жаловалась Ему — никогда не сумею решить, не знаю, но меня поразило выражение нечеловеческой скорби, лежавшей на ее сразу осунувшемся, как будто исхудавшем и постаревшем в несколько минут лице. Уж позднее, по прошествии нескольких дней я поняла