немногочисленных случаях, когда Шерлока Холмса изображали с пистолетом, нацеленным на противника, он всегда рисовался напружинив правую ногу, выставив вперед правую руку, почти что в статуарной позе, с достоинством и апломбом истинного джентльмена.

Меня будоражила эта масса Шерлоков Холмсов, по большей части сидячих, с Уотсоном или с иными собеседниками, то в купе поезда, то в двуколке, то на кресле, укутанном в белый холщовый чехол, то в качалке, то при свете (зеленоватом?) настольной лампы, то перед полувыдвинутым ящиком стола, а иногда стоячих, за чтением письма, за расшифровкой секретного сообщения. Эти картинки как будто говорили: de te fabula narratur.[219] Шерлок Холмс был как я, как я сам и в эту самую минуту, расшифровщик прошлых или будущих событий, не выходящий из дому, не выходящий из комнаты, а может быть, даже (поди пересмотри такую уйму страниц) и с чердака. И он, как я, неподвижен и отъединен от мира. И он, как я, разгадывает чистые знаки. Холмсу обычно удавалось выудить вытесненное значение. Удастся ли мне? Будем действовать по примеру Холмса. Вперед.

Пo примеру Холмса, через туман. Ведь как сказано в «Этюде в багровых тонах» или в «Знаке четырех»:

Был сентябрьский вечер, около семи часов. С самого утра стояла отвратительная погода. И сейчас огромный город окутывала плотная пелена тумана, то и дело переходящего в дождь. Мрачные, грязного цвета тучи низко нависли над грязными улицами. Фонари на Стрэнде расплывались дымными желтыми пятнами, отбрасывая на мокрый тротуар поблескивающие круги. Освещенные окна магазинов бросали через улицу, полную пешеходов, полосы слабого, неверного сияния, в котором, как белые облака, клубился туман. В бесконечной процессии лиц, проплывавших сквозь узкие коридоры света, — лиц печальных и радостных, угрюмых и веселых, — мне почудилось что-то жуткое, будто двигалась толпа привидений. Как весь род человеческий, они возникали из мрака и снова погружались во мрак…[220]

Утро было пасмурное, туманное; свинцовое покрывало нависло над крышами домов, и в нем словно бы отражалась уличная слякоть. Спутник мой был в отменном настроении и без умолку болтал о кремонских скрипках, о разнице между инструментами Страдивари и Амати.[221]

Ничего общего с «Пиратами Момпрачема» Сальгари:

В ночь на 20 декабря 1849 года неистовый ураган бушевал над островом Момпрачем.

Гонимые яростным ветром, как сорвавшиеся с привязи лошади, бежали по небу черные облака. Бурный тропический ливень обрушивал на остров потоки воды. Шторм, не стихавший уже третьи сутки, с пушечным гулом разбивал огромные волны о его каменистые берега.

Этот дикий остров, расположенный в нескольких сотнях миль от западных берегов Борнео, был известен как убежище грозных пиратов и пользовался дурной славой у моряков.

Но сейчас он казался необитаемым. Ни в хижинах, притаившихся под сенью огромных деревьев, ни на судах, стоявших в бухте на якоре, ни в темных лесах, окружавших поселок пиратов, не было видно ни огонька.

Лишь на восточной оконечности острова, на скалистом мысу, далеко выдававшемся в море, мерцали во мраке две точки — два ярко освещенных окна.

Там, в доме, одиноко стоявшем среди полуразрушенных укреплений, в одиночестве бодрствовал в этот глухой час ночи сидевший у стола человек. Это был мужчина лет тридцати, по-восточному смуглый, с лицом энергичным и мужественным, исполненным какой-то суровой красоты. Его черные, как смоль, слегка вьющиеся волосы длинными прядями падали на плечи, коротко подстриженная борода обрамляла слегка впалые щеки, а крутые смелые брови, точно две арки, подпирали высокий лоб.

Он сидел у стола, заставленного бутылками и хрустальными графинами, и держал в руке бокал с вином, но не пил, а сидел в отрешенной задумчивости, словно мыслями был далеко.

Внутреннее убранство этого дома своей странной беспорядочной роскошью резко контрастировало с простым и суровым внешним видом его. Снаружи его можно было бы принять за дом таможенника или смотрителя маяка — внутри же он был убран, словно княжеский дворец. [222]

Кто же был моим главным идолом? Холмс, опершийся на камин и, под действием семипроцентного кокаина, пробегающий глазами письмена, проявляющиеся на листе? Или Сандокан, яростно рвущий когтями себе грудь с именем Марианны на устах?

Я подобрал какие-то буклетного вида выпуски, отпечатанные на дрянной бумаге и дополнительно замусоленные, надо полагать, мною, зачитавшим листы до дыр и неустанно оставлявшим на полях свою полудетскую подпись. Страницы, выпавшие из переплетов, сложенные как попало, что самое удивительное — довольно часто по порядку. Некоторые были кое-как склеены с помощью столярного клея и оберточной бумаги. Это тоже моя работа, а чья же.

У меня уж не оставалось сил даже прочитывать названия. Все-таки я протоптался на этом чердаке целую неделю. Да, конечно, следовало перечитать все с первой до последней строчки, но сколько же времени уйдет на это? Учитывая, что я начал складывать буквы в слоги приблизительно к концу пятого года жизни и что я был окружен этой печатной продукцией по меньшей мере до года окончания средней школы, по расчету получалось десять лет — никак не одна неделя. Прибавить еще те книги (детские, с большими картинками), что мне прочли вслух папа, мама и дед до того, как я научился самостоятельно читать.

Чтобы соорудить на основании этих бумаг самого себя, мне надлежало сделаться Фунесом Чудом Памяти,[223] прожить по минутам все детство, каждый шелест ночной листвы и каждый аромат утреннего кофе с молоком. Не сдюжить. А что, если слова захотят остаться теми же словами, всего лишь только словами, сведут с ума еще хуже мои заболевшие нейроны и не позволят пропустить необходимый ток, призванный высвободить мои настоящие запрятанные воспоминания? Что делать? Ленин на белых креслах в закупоренной прихожей. Я ошибался во всем, и во всем ошиблась Паола: не ездивши в Солару, я жил бы глупцом, после поездки заделаюсь полным психом.

Как сумел, запихал все книги обратно в два шкафа и решил уходить с чердака. Однако по дороге наткнулся на штабеля коробок с надписями по бокам красивым, почти что готическим почерком: «Фашизм», «Сороковые», «Война»… Коробки явно водрузил туда лично дедушка. Другие ящики имели более современный вид — бесспорная дядитетина работа, втискивать что найдется во что попало, в ящики виноторговой фирмы Братьев Берзано, Борсалино, Настойка Кампари, коробка с логотипом фирмы «Телефункен» (как, разве в Соларе было радио?).

Нет, сейчас я не в силах подступаться к такой работе. Выйду прогуляюсь как следует по холмам и долам, ящиками займусь позднее. Я был изнурен. Не исключаю, что у меня поднималась температура.

Приближался закатный час, Амалия подавала голос из кухни, возвещая «финанцьеру»,[224] — пальчики оближете. Первые нечеткие тени воцарялись в сокровенных уголках чердака. В них оживали Фантомасы, готовясь к нападению — прыжком насесть мне на плечи, связать веревками, подвесить над пропастью, над бездонным колодцем. Демонстрируя, фактически, что я совершенно не тот мальчишка, которым стремлюсь заново стать, я бесстрашно сунулся в темный угол. Надышался плесени, на плечи мне никто не сел.

Из заплесневелого угла я переволок под окно, пропускавшее последний свет вечера, крупный ящик с отверстием, заклеенным пергаментной бумагой. Содрав пыльную покрышку, я воткнулся пальцами в толстый слой мха, настоящего мха, хотя и засушенного, там бы достало пенициллина, чтобы за неделю выписать домой вчистую всех излечившихся пациентов целой «Волшебной горы», адье вам, изысканные беседы Нафты и Сеттембрини.[225] Дернины с травой, вместе со слоем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату