— но не парижским, а дымом моего детства, которое я хоть и нечасто, но все же вспоминаю; в нем чувствовался аромат ладана, миндального крема и опавших листьев. На Холме деревьев практически нет. Собственно, это просто скала, и даже яркая, как на свадебном пироге, глазурь едва ли способна скрыть то, что сам этот «пирог» совершенно лишен вкуса. А вот небо над Монмартром точно хрупкая яичная скорлупка, выкрашенная голубой краской и разрисованная сложным узором из белых полос — это реактивные самолеты начертали переплетающиеся следы, похожие на мистические символы.
И среди них я, в частности, различила кукурузный початок, причем очищенный, — а это всегда означает подношение, подарок.
Я улыбнулась. Неужели просто совпадение?
Смерть — и подарок? И все в один день?
Однажды, когда я была совсем маленькой, мать отправилась со мной в Мехико, желая показать мне ацтекские руины и отпраздновать День мертвых. Мне ужасно нравилась драматичность происходящего: цветы, и pan de muerto,[10] и пение, и сахарные черепа. Но больше всего мне понравилась пиньята — раскрашенная фигурка животного из папье-маше, увешанная шутихами и битком набитая сластями, монетками и маленькими сверточками-подарками.
Суть игры заключалась в том, чтобы, подвесив такую пиньяту над дверью, швырять в нее палками и камнями до тех пор, пока она не расколется и не «покажет», какие подарки у нее внутри.
Смерть и подарок — два в одном.
Нет, это не могло быть простым совпадением. И сам этот день, и этот магазин, и этот знак в небесах — они возникли на моем пути, словно по велению самой Миктекасиуатль.[11] Это была как бы моя собственная, личная пиньята…
Все еще улыбаясь, я повернулась и вдруг заметила, что за мной кое-кто наблюдает. Шагах в десяти от меня стояла девочка лет одиннадцати-двенадцати, в ярком красном пальтишке и коричневых школьных туфлях, явно уже не новых. Меня поразили ее роскошные волосы, черные, шелковистые и вьющиеся, как у святых на византийских иконах. Девочка смотрела на меня совершенно равнодушно, слегка склонив голову набок.
На мгновение мне показалось, что она заметила, как я совала в карман содержимое почтового ящика. Кто ее знает, сколько времени она уже там простояла, так что я, одарив ее самой обольстительной своей улыбкой, поглубже засунула в карман украденные письма.
— Привет, — сказала я. — Тебя как зовут?
— Анни.
Но на мою улыбку она не ответила. Глаза у нее были странного цвета — сине-зелено-серые, а губы такие красные, что казалось, она их накрасила. Все это в холодном утреннем свете выглядело просто потрясающе; я смотрела на нее и не могла насмотреться; мне казалось, что глаза ее сияют все ярче, становясь удивительно похожими на синее осеннее небо.
— Ты ведь нездешняя, верно, Анни?
От неожиданности она захлопала глазами; похоже, ее удивило, как это я догадалась. Дело в том, что парижские дети никогда не разговаривают с незнакомцами: подозрительность у них в крови. А эта девочка вела себя по-другому — она, правда, тоже держалась осторожно, но никакой враждебности к незнакомым людям в ней не чувствовалось, да и мое обаяние явно не оставило ее равнодушной.
— Откуда вы знаете? — все-таки спросила она.
Один-ноль в мою пользу. Я улыбнулась.
— Я по твоему выговору догадалась. Откуда ты? С юга?
— Не совсем, — уклончиво ответила она.
Но теперь уже и сама улыбнулась.
Из беседы с ребенком можно извлечь немало полезного. Имена, профессии, те мелкие бытовые детали, которые придают бесценный налет естественности исполнению той или иной роли. Бoльшая часть интернетовских паролей — это имена детей или супругов, а порой даже кличка любимой кошки или собаки.
— Скажи, Анни, разве в такое время ты не должна быть в школе?
— Только не сегодня. Сегодня же праздник. И потом…
Она выразительно глянула на дверь с написанным от руки объявлением.
— «Закрыто в связи с похоронами», — вслух прочитала я.
Она кивнула.
— А кто умер? — спросила я.
Ярко-красное пальтишко Анни казалось мне уж больно неподходящим для похорон, да и выражение лица ее, пожалуй, ничуть не свидетельствовало о тяжкой утрате.
Ответила она, правда, не сразу, но я заметила, как блеснули серо-голубые глаза; теперь она смотрела на меня несколько высокомерно, словно решая про себя, является ли мой вопрос проявлением вульгарной бестактности или же продиктован искренним сочувствием.
Пусть себе смотрит сколько угодно, решила я. Я привыкла, что на меня пялят глаза. Это случается порой даже в Париже, где красивых женщин более чем достаточно. Я сказала «красивых», но ведь красота — это всего лишь иллюзия, простенькие чары, даже почти что и не магия вовсе. Определенный наклон головы, определенная походка, соответствующая данному моменту одежда — и любая способна стать красавицей.
Ну, почти любая.
Я заставила ее смотреть мне прямо в глаза, воспользовавшись самой обворожительной своей улыбкой — милой, кокетливой, чуть печальной; я как бы на мгновение стала ее старшей сестрой, которой у нее явно никогда не было, — очаровательной взъерошенной бунтаркой с сигаретой «Голуаз» в руке. На мне одежда немыслимых неоновых цветов, юбчонка в обтяжку и шикарные непрактичные туфли, в каких, не сомневаюсь, и сама Анни втайне мечтает щеголять.
— Не хочешь говорить? — спросила я.
Она еще несколько секунд молча смотрела на меня. Она, безусловно, старший ребенок в семье (если я хоть что-нибудь в этом смыслю), безумно устала от необходимости постоянно быть хорошей девочкой и уже стоит на пороге того опасного возраста, которому свойственно бунтарство. Цвета ее ауры были необычайно чисты; в них я читала определенное своеволие, упрямство, печаль и еле заметный гнев; а еще в них яркой нитью сквозило нечто, пока не совсем мне понятное.
— Ну, Анни, скажи мне: кто умер?
— Моя мать, — спокойно ответила она. — Вианн Роше.
Вианн Роше. Как давно я носила это имя! Я уже почти позабыла, какое оно приятное на ощупь, какое теплое, уютное, словно пальто, некогда любимое, но уже сто лет висящее в шкафу. Я столько раз меняла свое имя — точнее, оба наших имени, когда мы, перебираясь из города в город, следовали за тем ветром, — что желание называть себя Вианн Роше давным-давно должно было бы угаснуть. Та Вианн Роше давно мертва. И все же…
И все же мне было приятно называться Вианн Роше. Мне нравилось, какую форму обретает это имя, когда его произносят чужие губы, — Вианн, точно улыбка. Точно слово приветствия.
Теперь у меня, конечно, новое имя, и не столь уж отличное от старого. И жизнь у меня иная; кто-то, может, скажет: лучше старой. Во всяком случае, она совсем не такая, как прежде. И причина тому — Розетт, и Анук, и все то, что мы оставили в Ланскне-су-Танн в те пасхальные дни, когда ветер опять переменился.
Ах, тот ветер… Вот он и сейчас дует — действует как бы украдкой, но попробуй его ослушаться. Это