дом, если ему удалось найти что-нибудь подешевле. Наверное, что-нибудь допотопное, неповоротливое, и теперь в перерывах между временными работами он с ним возится, латает, делает его своим. Ру к таким посудинам относится с бесконечным терпением. А вот к людям…
— А Ру сегодня придет, мам? — спросила Анук после завтрака.
Она дождалась утра, чтобы задать этот вопрос. С другой стороны, Анук редко говорит не подумав; она долго размышляет, прикидывает, а уж потом говорит: неторопливо, почти торжественно и очень осторожно — так в телевизионных фильмах говорят сыщики, которым только что удалось докопаться до истины.
— Не знаю, — ответила я. — Это уж от него зависит.
— А ты бы хотела, чтобы он вернулся?
Настойчивость всегда была одной из наиболее постоянных черт моей дочери.
Я вздохнула.
— Трудно сказать.
— Почему? Ты что, больше его не любишь?
Я услышала в ее голосе вызов.
— Нет, Анук. Дело не в этом.
— А в чем же?
Я чуть не рассмеялась. В ее устах все звучит так просто, словно наши жизни — вовсе и не колода карт, где приходится взвешивать каждое решение, каждый шаг, противопоставляя его множеству иных решений, иных шагов, предпринятых случайно, необоснованно, изменяющихся буквально при каждом вздохе…
— Послушай, Нану. Я знаю, ты любишь Ру. И я тоже. Я очень его люблю. Но ты должна помнить… — Я помолчала, подыскивая подходящие слова. — Ру всегда поступает так, как хочет он сам, всегда. И он никогда подолгу не остается на одном месте. Это, может, и неплохо, потому что он один. Но нас трое, и нам нужно нечто большее.
— Если бы мы жили с Ру, он не был бы один, — разумно возразила Анук.
Я все-таки рассмеялась, хотя на душе у меня кошки скребли. Ру и Анук, как ни странно, очень похожи. Оба мыслят некими абсолютами. Оба упрямы, скрытны, обидчивы и пугающе злопамятны.
Я попыталась объяснить:
— Ему нравится жить одному. Он круглый год проводит на реке, спит под открытым небом, ему в доме попросту неуютно. Мы так жить не могли бы, Нану. Он это понимает. И ты тоже.
Она сумрачно, оценивающе на меня посмотрела.
— Тьерри его ненавидит. Я точно знаю.
Что ж, после вчерашнего вряд ли кто-то усомнился бы в этом. Шумная приветливость Тьерри была сродни приветливости кровожадного тролля; его прямо-таки переполняли откровенное презрение и ревность. Но ведь на самом деле Тьерри совсем не такой, уговаривала я себя. Его наверняка просто что-то очень расстроило, огорчило. Может, то маленькое происшествие в «Розовом доме»?
— Но Тьерри его толком и не знает, Ну.
— Тьерри никого из нас толком не знает!
И Анук снова пошла к себе, держа в каждой руке по круассану, и, судя по выражению ее лица, было ясно: продолжения этой дискуссии не миновать. А я прошла на кухню, приготовила горячий шоколад, села за стол и стала смотреть, как напиток в чашке постепенно остывает. В голове моей бродили мысли о том, каким бывает февраль в Ланскне — с цветущей мимозой по берегам Танн, с речными цыганами на длинных узких суденышках, таких многочисленных и плывущих так близко друг от друга, что по ним, кажется, можно перейти на тот берег…
И среди них один-единственный человек сидит в одиночестве, сам по себе, и смотрит на реку с крыши своего плавучего дома. Не так уж сильно он и отличается от прочих бродяг, и все же я отчего-то сразу его выделила. От некоторых людей явственно исходит свет. Вот и от него тоже. И даже теперь, когда прошло столько лет, я чувствую, что меня снова тянет к этому свету. Если бы не Анук и Розетт, я вчера пошла бы за ним. В конце концов, есть вещи и похуже нищеты. Но я должна дать своим детям нечто большее. Именно поэтому я здесь. И я не могу снова стать Вианн Роше и вернуться в Ланскне. Даже ради Ру. Даже ради себя самой.
Я так и сидела над чашкой с остывшим шоколадом, когда вошел Тьерри. Было уже девять часов, но все еще почти темно; за окнами слышался приглушенный гул транспорта и колокольный звон, доносившийся из маленькой церквушки, что на площади Тертр.
Тьерри молча сел напротив, его пальто пахло сигарным дымом и парижским туманом. Он помолчал еще с полминуты, потом протянул руку и, накрыв ею мою ладонь, сказал:
— Извини за вчерашнее.
Я взяла в руки чашку и заглянула внутрь. Надо было все-таки довести молоко до кипения: теперь на поверхности остывшего шоколада виднелась противная толстая пенка. Эх, недосмотрела, пожурила я себя.
— Янна, — тихо окликнул меня Тьерри.
Я подняла на него глаза.
— Извини, — повторил он. — Я ведь настоящий стресс испытал. Мне так хотелось все сделать как следует. Повести вас в ресторан, рассказать вам о квартире, о том, что мне удалось договориться и венчание состоится в той же церкви, где венчались мои родители…
— Что? — растерянно переспросила я.
Он стиснул мои пальцы.
— В церкви Нотр-Дам-дез-Апотр. Через семь недель. Там произошли кое-какие сокращения, но я знаком с тамошним настоятелем — я не так давно выполнял для него одну работу…
— О чем ты говоришь? — сказала я. — Ты перепугал моих детей, нагрубил моему другу, ушел, не сказав ни слова, и теперь надеешься, что я с восторгом буду выслушивать твои рассказы о квартирах и свадебных приготовлениях?
Тьерри печально улыбнулся и тут же извинился:
— Ты прости меня, я вовсе не хотел смеяться, но… ты ведь до сих пор так и не привыкла пользоваться своим мобильником, верно?
— О чем ты? — не поняла я.
— А ты включи телефон и увидишь.
Я включила и обнаружила там очередное послание от Тьерри, отправленное вчера в половине девятого вечера.
«Люблю тебя до отчаяния. И это единственное, что меня извиняет.
Увидимся завтра в 9.
— Угу, — буркнула я.
Он взял меня за руку.
— Мне действительно очень жаль, что вчера так получилось. Этот твой друг…
— Ру, — сказала я.
Он кивнул.
— Я понимаю, это, должно быть, звучит нелепо, но когда я увидел, как он разговаривает с тобой и Анни — словно знает тебя тысячу лет! — я сразу подумал о том, что очень мало о тебе знаю. Я ничего не знаю о твоих бывших знакомых, о тех мужчинах, которых ты любила…
Я посмотрела на него с некоторым удивлением. Тьерри всегда проявлял полнейшее равнодушие ко всему, что касалось моей прошлой жизни. И как раз это мне всегда в нем нравилось. Полное отсутствие любопытства.
— Он влюблен в тебя. Даже я это заметил.