только семь ударов. Желание побольше уделить времени на то, чтобы одеться как следует, заставило ее подняться слишком рано. Не ведая искусства по десяти раз переделывать один локон и изучать полученный эффект, Евгения просто-напросто скрестила на груди руки, села у окна и стала смотреть во двор, на узкий сад и высокие, поднимавшиеся над ним террасы: вид, наводивший грусть, ограниченный, но не лишенный таинственной красоты, свойственной местам уединенным или дикой природе. Возле кухни находился колодезь с каменными закраинами; блок был укреплен на железном изогнутом рычаге, охваченном отростками виноградной лозы с блеклыми, покрасневшими осенними листьями. Отсюда лоза причудливо вилась по стене, цепляясь за нее, бежала вдоль дома и кончалась на крыше дровяного сарая, в котором дрова были уложены с такой же тщательностью, как книги на полках библиофила. Мощеный двор являл взору черноватые тона, появившиеся с течением времени от мха, травы, от недостатка движения на дворе. Толстые стены с длинными извилистыми потеками от дождей покрылись зеленоватой плесенью. Наконец, в глубине двора, у садовой калитки, высились восемь ступеней, осевших и заросших высокой травой, словно гробница рыцаря, погребенного вдовой во времена крестовых походов. Над источенным каменным основанием поднималась покосившаяся деревянная решетка, которую без помехи обвивали ползучие растения. По обеим сторонам решетчатой калитки протягивались навстречу друг другу кривые сучья старых яблонь. Прямоугольные куртины, обсаженные буксом и разделенные тремя параллельными дорожками, составляли весь сад, замыкавшийся в конце тенистыми липами. С одной стороны густо разрослись кусты малины, с другой — огромный орешник склонял свои ветви прямо к кабинету бочара. Безоблачный день и яркое солнце погожей осени, обычной на побережье Луары, уже начинали сгонять влажный налет, наброшенный ночным холодом на стены, на растения, живописно украшавшие и сад и двор.

Евгения нашла совершенно новое очарование в этой картине, прежде такой обыкновенной для нее. Тысячи неясных мечтаний рождались в ее душе и разрастались по мере того, как усиливался кругом свет солнечных лучей. Наконец пробудилось в ней смутное, необъяснимое наслаждение, которое мягко обволакивает наше духовное бытие, как облако окутывает существо телесное. Ее размышления шли в лад с подробностями своеобразного вида, который был у нее перед глазами, гармония сердца ее сливалась с гармонией природы. Когда солнце коснулось поверхности стены, густо оплетенной «венериным волосом» с плотными листьями, переливчато окрашенными, словно голубиная шея, небесные лучи надежды озарили будущее Евгении, и с той поры она полюбила смотреть на эту стену, на бледные цветы, голубые колокольчики и увядшую траву, с которыми соединялось воспоминание, милое, как воспоминание детства. Шелест каждого листка, падавшего с ветки, слышный в этом гулком дворе, звучал ответом на тайные вопрошания девушки, и она просидела бы здесь целый день, не замечая, как бегут часы. Но потом наступило душевное смятение. Она быстро поднялась, стала перед зеркалом и посмотрелась в него, как взыскательный автор вглядывается в свое произведение и, разбирая его, беспощадно судит себя.

«Я недостаточно красива для него» — такова была мысль Евгении, мысль смиренная и горькая. Бедняжка была к себе несправедлива, но скромность, или, вернее, робость — одна из первых добродетелей любви. Евгения принадлежала к типу девушек крепкого сложения, какие встречаются в среде мелкой буржуазии, и красота ее могла иным показаться заурядной, но если она формами и походила на Венеру Милосскую, то весь облик ее был облагорожен кротостью христианского чувства, просветляющего женщину и придающего ей тонкую душевную прелесть, неведомую ваятелям древности. У нее была большая голова, мужской лоб, очерченный, однако, изящно, как у фидиева Юпитера, [19] и серые лучистые глаза, в которых отражалась вся ее жизнь. Черты округлого лица ее, когда-то свежего и румяного, огрубели от оспы, которая была достаточно милостива, чтобы не оставить рябин, но уничтожила бархатистость кожи, все же настолько еще нежной и тонкой, что поцелуй матери оставлял на ней мимолетный розовый след. Нос был немного крупен, но гармонировал с ее ртом; алые губы, усеянные множеством черточек, были исполнены любви и доброты. Шея отличалась совершенством формы. Полная грудь, тщательно сокрытая, привлекала взгляд и будила воображение; конечно, Евгении не хватало изящества, которое придает женщине искусный туалет, но знатоку недостаточная гибкость этой высокой фигуры должна была казаться очаровательной. Нет, в Евгении, крупной и плотной, не было той миловидности, что нравится всем и каждому, но она была прекрасна той величавой красотой, которую сразу увидит плененный взор художника. Живописец, ищущий здесь, на земле, образ божественной чистоты девы Марии и высматривающий в каждой женской натуре эти скромно-гордые глаза, угаданные Рафаэлем, этот девственный облик, иной раз являющийся случайным даром природы, но сохраняемый и приобретаемый только благодаря христианской и непорочной жизни, — такой живописец, влюбленный в столь редкий образец, увидел бы в Евгении врожденное благородство, самое себя не сознающее; он прозрел бы за спокойствием чела целый мир любви, и в разрезе глаз, в складке век — нечто божественное, невыразимое словами. Ее черты, контуры ее лица, которых никогда не искажало и не утомляло выражение чувственного удовольствия, походили на линии горизонта, так нежно обрисовывающиеся вдали, за тихими озерами. Это спокойное лицо, исполненное красок, озаренное солнцем, словно только что распустившийся цветок, веяло на душу отдохновением, отражало внутреннее очарование спокойной совести и притягивало взор. Евгения находилась еще на том берегу жизни, где цветут младенческие грезы, где собирают маргаритки с отрадою, позднее уже неизвестной. И вот, рассматривая себя, она сказала, еще не ведая, что такое любовь:

— Я совсем некрасива, он не обратит на меня внимания!

Потом она отворила дверь своей комнаты, выходившую на площадку лестницы, и, вытянув шею, прислушалась к звукам, раздававшимся в доме.

«Он еще не встает», — подумала она, слыша, как покашливает Нанета, всегда кашлявшая по утрам, как эта усердная девица ходит по коридору, метет зал, разводит огонь, привязывает на цепь собаку и говорит с коровой в хлеву. Евгения тотчас же сошла вниз и побежала к Нанете, доившей корову.

— Нанета, милая Нанета, подай братцу сливок к кофею.

— Барышня, да ведь молоко-то для отстою надо было поставить вчера, — сказала Нанета, залившись басистым хохотом. — Не могу я сделать сливок. А братец ваш миленький, миленький, воистину миленький! Вы вот его не видали в раззолоченном да шелковом халатике. А я-то видела, видела. А белье носит он тонкое, словно стихарь у господина кюре.

— Нанета, испеки, пожалуйста, печенья.

— А где мне взять дров для духовки, да муки, да масла? — сказала Нанета, иной раз приобретавшая в качестве первого министра Гранде огромное значение в глазах Евгении и ее матери. — Что ж мне, обворовывать его, что ли, самого-то, чтобы ублажать вашего братца?.. Спросите у него масла, муки, дров, — он вам отец, он вам и дать может. Да вот он как раз идет вниз распорядиться насчет припасов.

Евгения убежала в сад, охваченная ужасом, чуть только услышала, как дрожит лестница под шагами отца. Она уже сгорала от затаенного стыда, ибо переполняющее душу чувство счастья заставляет нас опасаться, и, может быть, не напрасно, что мысли наши написаны у нас на лбу и всем бросаются в глаза. Осознав, наконец, всю холодом веющую скудость отцовского дома, бедная девушка почувствовала досаду оттого, что ничего не может сделать, чтобы все тут было достойно ее изящного кузена. Ее томила страстная потребность что-то сделать для него, но что — она сама не знала. Простодушная и правдивая, она поддавалась влечению ангельской своей природы, была чужда недоверия и к собственным впечатлениям и к чувствам. Нежданная встреча с кузеном пробудила в ней природные склонности женщины, и они должны были развернуться тем живее, что ей уже пошел двадцать третий год и она вступила в пору расцвета умственных и телесных сил. Впервые она испытала страх при виде отца, увидела в нем владыку своей судьбы и почувствовала себя виновной, утаив от него некоторые свои мысли. Она принялась ходить по саду стремительным шагом, изумленная тем, что дышит воздухом более чистым, чувствует лучи солнца более живительными и черпает в них жар душевный, обновленную жизнь.

В то время как она придумывала хитрость, чтобы добиться к завтраку печенья, между Нанетой и Гранде поднялись пререкания, столь же редкие между ними, как редко появление ласточек зимой. Хозяин, вооруженный ключами, пришел отвешивать припасы на дневной расход.

— Осталось ли сколько-нибудь вчерашнего хлеба? — спросил он Нанету.

— Ни крошки, сударь.

Гранде взял большой круглый каравай, густо обсыпанный мукой, выпеченный в круглых плоских плетенках, употребляемых анжуйскими булочниками, и уже хотел его разрезать, но тут Нанета сказала ему:

Вы читаете Евгения Гранде
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату