– Нет, я не Аксенов.
– Как не Аксенов? Кто вы?
– Я… я – Голицын!
– Что, князь Голицын?
– Да нет, я не князь, я… я – художник Голицын, я… художник-график… я реалист, Никита Сергеевич, хотите, у меня вот тут есть с собой работы, я могу показать…
Хрущев так осекся, говорит:
– Не надо! Ну, говорите.
Тот:
– А что говорить?
– Как – что? Вы же вышли, говорите!
– Я не знаю, что говорить… я… не собирался говорить.
– Но раз вышли, так говорите. Тот молчит.
– Но вы понимаете, почему вас вызвали?
Голицын говорит:
– Да… я не понимаю…
– Как – не понимаете? Подумайте.
Он говорит:
– Может быть потому, что я стихотворению товарища Рождественского аплодировал или Вознесенского?
– Нет.
– Не знаю.
– Подумайте и поймете.
Голицын молчит.
– Ну, говорите. Голицын:
– Может быть, я стихи почитаю?
– Какие стихи?
– Маяковского, – говорит Голицын.
И тут в зале раздался истерический смех, потому что это нервное напряжение уже было невыносимо. Сцена эта делалась уже какой-то сюрреалистической, это что-то невероятное: этот художник-график, который не знает, что говорить, и орущий на него Хрущев, который, думая, что это Аксенов, споткнулся.
Наконец, когда он сказал – Маяковского, Хрущев сказал:
– Не надо, идите.
Голицын пошел и вдруг обернулся, и говорит:
– Работать можно?
Хрущев:
– Можно.
Ушел Голицын.
Хрущев говорит:
– Аксенова. Вы извините, товарищ Налбандян, мы отложим ваше выступление. Давайте сюда товарища Аксенова.
Дело в том, что Голицын-то сидел рядом с Аксеновым, вот из-за чего недоразумение-то произошло. Хрущев заметил какую-то улыбку Голицына, стал орать. Люди решили, что он орет на Аксенова, а он вызвал Голицына.
Ну, тут вышел Вася Аксенов. С места в карьер на него Хрущев:
– Вам что, не нравится Советская власть?
Тот говорит:
– Да нет, я стараюсь писать правду, то, что думаю.
– Ваш отец был репрессирован? – говорит Хрущев. Аксенов:
– Мой отец посмертно реабилитирован.
– Это он научил вас ненавидеть Советскую власть и клеветать на нее?
Аксенов:
– Я ничего дурного от отца не слышал. Мой отец был членом партии, верным коммунистом.