— Итак, слушай!
Джон развернул газету и, как ветхозаветный Ахав, начал вещать.
— Возможно, рассказы Дугласа Роджерса стали высочайшим достижением американской литературы… — Джон выдержал паузу и невинно подмигнул. — Согласись, пока неплохо!
— Дальше, — взмолился я и забросил в себя содержимое стакана. Так бросают жребий судьбы в бездну полного краха воли.
— …но у нас, в Лондоне, — с выражением читал Джон, — от беллетриста ожидают большего. Копируя образы Киплинга, стиль Моэма и сарказм Ивлина Во, Роджерс барахтается в Атлантике, на полпути к нам. Его произведения лишены самобытности, это не более чем фальшивые перепевы классики. Дуглас Роджерс, плывите домой!
Я вскочил и заметался по комнате, а Джон лениво бросил газету в камин, где она затрепетала умирающей птицей и пала добычей ревущих искр и пламени.
Потеряв голову, я чуть не кинулся в огонь за этой проклятой рецензией, но с некоторым облегчением заметил, что она приказала долго жить.
Джон, не спускавший с меня глаз, был довольнехонек. У меня пылали щеки, скрежетали зубы. Рука, приросшая к каминной полке, похолодела и сжалась в гранитный кулак.
Из глаз брызнули слезы, потому что окостеневший язык не слушался.
— В чем дело, дружок? — Джон сверлил меня взглядом, как обезьяна, в чью клетку швырнули подыхающего сородича. — С головой плохо?
— Джон, это уж слишком! — Я взорвался. — Неужели нельзя обойтись без
Я пнул носком ботинка тлеющее полено, которое перевернулось и выпустило целый хоровод искр.
— Помилуй, Дуг, у меня и в мыслях не было…
— Так я и поверил! — Я весь кипел, уставившись на него воспаленными глазами. — У кого здесь с головой плохо?
— Да все нормально, Дуг. Рецензия была отличная, хвалебная. Я только ввернул пару строчек, чтобы тебя подколоть!
— Но теперь мне этого не узнать! — вскричал я. — Вот, смотрите!
Для верности я еще раз пнул угли.
— Завтра же купишь этот номер в Дублине. Прочтешь сам. Критики от тебя без ума, Дуг. Поверь, я просто хотел, чтобы ты не задавался. Но шутки в сторону. Главное, сынок, — ты нынче написал лучшие эпизоды для своего грандиозного сценария. — Джон приобнял меня за плечи.
В этом был он весь: сначала двинет тебя ниже пояса, а потом расточает дикий мед бочками.
— Знаешь, Дуг, в чем твоя беда? — Он сунул еще один стакан хереса в мою дрожащую руку. — Хочешь, скажу?
— Хочу, — выдохнул я, как ребенок, который забыл обиду и готов опять смеяться. — Говорите.
— Беда вот в чем, Дуг… — Джон изобразил лучезарную улыбку, глядя мне прямо в глаза, как Свенгали.[3] — Ты ко мне относишься гораздо хуже, чем я к тебе!
— Зачем так, Джон…
— Серьезно, дружище. Поверь, я за тебя любому шею сверну. Ты — величайший из ныне живущих писателей, я тебя полюбил всем сердцем и душой. Вот я и подумал, сынок, что мне простительно будет слегка тебя разыграть. Теперь вижу, как я ошибался…
— Нет‑нет, Джон, — возразил я, ненавидя себя самого: ко всему прочему, я еще должен оправдываться! — Пустяки.
— Ты уж прости меня, дружок, прости великодушно…
— Да ладно! — хмыкнул я. — Несмотря ни на что, я к вам очень тепло отношусь. Мне…
— Ну, уважил! Итак… — резко повернувшись, Джон потер ладони и начал тасовать страницы, как завзятый шулер, — в течение ближайшего часа будем кромсать твой прекрасный, гениальный сценарий, а потом…
В третий раз с момента нашей встречи он переключил тон и настрой разговора.
— Тихо! — воскликнул Джон. Сощурившись, он закачался посреди комнаты, как утопленник под водой. — Дуг, ты слышал?
Дом задрожал от ветра. Длинный ноготь царапнул раму мансардного окна. Луну окутал скорбный шепот облаков.
— Банши, да не одна, — кивком указал Джон и застыл в ожидании. Потом он резко вскинул голову:
— Дуг! Сгоняй на разведку.
— Еще чего!
— Давай‑давай, одна нога здесь, другая там, — настаивал Джон. — А то у нас сегодня какая‑то ночь ошибок. Ты ошибаешься во
В прихожей он распахнул стенной шкаф и выдернул необъятных размеров твидовое пальто, пропахшее сигарами и дорогим виски. Растянув его в обезьяньих руках, он стал водить им передо мной, как тореадор — мулетой.
— Эй,
— Джон, — вырвалось у меня тяжелым вздохом.
— Никак у тебя поджилки трясутся, Дуг? Струсил? Да ты…
Уже в четвертый раз мы оба услышали в зимней ночи стон, возглас, удаляющийся шепот.
— Тебя ждут, друг мой! — торжественно провозгласил Джон. — Выходи. Побежишь за нашу
Чужое пальто дохнуло угаром табака и выпивки, а Джон с царственным достоинством застегнул на мне пуговицы, взял за уши и поцеловал в лоб.
— Буду за тебя болеть на трибуне, парень. Побежал бы с тобой, но опасаюсь смутить банши. Удачи, сынок, а если не вернешься… я тебя любил, как родного!
— Сколько можно! — Я распахнул дверь.
Но Джон внезапно вклинился между мною и холодным лунным ветром.
— Нет, не ходи, дружок. Я передумал! Если тебя прикончат…
— Джон, — я вырвался из его рук, — это ведь была не моя затея. Думаю, вы подговорили Келли, которая ухаживает за лошадьми, чтобы она завыла среди ночи вам на потеху…
— Дуг! — вскинулся он, по своему обыкновению, то ли в притворном, то ли в искреннем негодовании, хватая меня за плечи, — Богом клянусь!
— Счастливо оставаться, Джон. — Во мне боролись злость и любопытство.
Выскочив за порог, я тут же об этом пожалел. У меня за спиной хлопнула дверь, звякнула защелка. Неужели он надо мной посмеялся? Через несколько мгновений его силуэт возник в окне библиотеки: держа в руке стакан хереса, за ночным представлением наблюдал сам режиссер, он же восторженный зритель.
Чертыхнувшись себе под нос, я отвернулся, втянул голову в плечи, плотно запахнул пальто, как Цезарь — свой плащ, и зашагал по гравию навстречу ветру, который разом вонзил в меня два десятка клинков.
Минут десять здесь поболтаюсь, думал я, пощекочу ему нервы, чтобы этот розыгрыш обернулся против него, а потом разорву рубашку, расцарапаю грудь и приковыляю обратно, сочинив какую‑нибудь жуть. Да, точно, если он рассчитывал, что…
Я остановился.
Потому что в ложбине мне привиделся воздушный змей, который бумажным цветком расцвел посреди рощи и уплыл за живую изгородь.
Луна, почти полная, пряталась за облаками, посылая мне островки темноты.
В отдалении что‑то снова мелькнуло гроздью белых цветов, готовых опуститься на бесцветную дорожку. И в тот же миг послышался едва уловимый плач, тишайший стон, как скрип дверцы.