привлекает путешествие. Пусть об этом, Георгий, каждый напишет, — сказал Прокофий Семенович нашему старосте Жоре Масленникову. — Мы потом все листки вклеим в коллективный дневник.
Жора дал мне листок, я положил его на книжку, прикоснулся к нему отточенным карандашом, но не вывел и первой буквы: задумался…
Вагон покачивало, и кончик карандаша сам скользил по бумаге, вычерчивая тоненькую кривую. Мне вспомнилось, как Саша Тростянский объяснял, почему, отвечая урок, скупится на подробности:
«Ведь неудобно перед учителем — он же это все без меня прекрасно знает, скучно же ему, должно быть, когда я рассказываю…»
Сам я, отвечая, никогда не думал, интересно ли в это время учителю. Я стремился отвечать как можно лучше, и все. То, что учитель выслушивает одно и то же, быть может, в тысячный раз, даже не приходило мне в голову. И никому другому тоже. Одного только Сашу могло это смутить…
— Ты чего же не пишешь? — спросил меня Жора Масленников. — Не знаешь что? Вот прочти для примера. — Он протянул мне веером несколько листков.
Я прочел:
«Меня больше всего радует то, что, путешествуя, можно будет познакомиться с большим числом исторических памятников времен греческой колонизации Черноморского побережья»… Больше ничего. Коротко и определенно. И подпись — Саша Тростянский.
Этот неподдельно серьезный Сашин ответ привел меня в смятение. Я вдруг ясно понял то, о чем не задумывался ни в последние дни, ни раньше. Меня не интересовали в Крыму памятники времен греческой колонизации. Я мечтал увидеть море, горы, виноградники, кипарисы, пирамидальные тополя. Меня взяли в путешествие, но интересы мои были ничуть не научные. А Саша, которого интересовали следы греческого владычества на Черноморье, остался дома…
И мне стало совсем не по себе.
III
Не могу подобрать других слов: каждый день путешествия был прекрасным и неповторимым. Но это не значит, что мне было очень хорошо в те дни. Это значит только, что я все время ясно себе представлял, как прекрасно было бы Саше на моем месте.
Мало сказать, что мысленно я легко и поминутно ставил его на свое место. Буквально на все я смотрел сначала своими глазами, а затем — не желая того, против воли — Сашиными глазами. Во всяком случае, я десятки раз чутко и мгновенно угадывал: здесь ему было бы очень интересно. Мне почти не интересно, а его бы отсюда не вытащить!..
Когда я в первый раз вошел в море (это было в Керчи) и почувствовал под ногами гладкое песчаное дно, окунулся в теплую, плотную, голубую воду, я завопил от радости, какой еще не испытывал, но тут же подумал: «А ведь это заслужил Саша»…
На склоне горы Митридат, где находилась, по всей вероятности, свалка древнего города, я вместе с другими ребятами рылся в черепках и обломках. Никто из нас никогда не видел такой огромной свалки, и неудивительно — в течение двух с половиной тысяч лет сюда свозили весь хлам со всей Пантикапеи! Поистине мы пришли на мусорную свалку истории. (Во всяком случае, потом, читая в газетах, что какой-либо деятель выброшен на мусорную свалку истории, я всегда вспоминал пантикапейскую свалку.) Там я нашел красный осколок амфоры с изображением черной головы козленка (на осколке было, впрочем, лишь полголовы), перехватил завидующий взгляд Жоры Масленникова и сейчас же подумал о том, как порадовала бы Сашу эта находка, к которой я довольно равнодушен…
Когда в Камыш-Буруне, на месте раскопок древнегреческой колонии Тиритаки, Прокофий Семенович рассказывал нам о рыбном промысле колонистов, я опять вспоминал Сашу. Он фотографировал бы цементные рыбозасолочные ванны, так хорошо сохранившиеся в течение двух тысячелетий, и гончарную печь рядом с ними.
Конечно, и мне было любопытно узнать, как производился засол рыбы в античной древности (впрочем, я не знал и того, как это делают в теперешнее время). Но мне это было только любопытно, а ему — нужно. И его вряд ли беспокоило бы, как меня, что, задерживаясь возле древней винодельни, мы уже не успеем, наверно, сегодня выкупаться до ужина…
Да, я лишил Сашу не только многих приятных минут. Я понимал это и желал, чтоб у нашей туристской группы появились какие-нибудь невзгоды. Если уж мне досталось то, что причиталось другому, пусть это будут не одни удовольствия и открытия незнаемого — пусть будут и тяготы!.. Чем больше тягот, тем реже тревожила бы меня совесть.
Но невзгод и тягот не выпадало на нашу долю. И так же неотступно, как месяц назад мечтал о путешествии, я мечтал теперь о них. О пеших переходах под проливным дождем или палящим солнцем. О ночевках на скально-твердой земле… Но дни были ясными, пешие переходы — недолгими, и спали мы в постелях. Правда, случалось, что мы уставали за день, однако, честно говоря, это бывала приятная усталость. Старшие нас берегли.
IV
Мое беспокойство увеличивалось еще по одной причине: на неожиданные вопросы, которые нам изредка задавал Прокофий Семенович, я всякий раз отвечал не так, как хотел бы; как было бы приятно ответить; как подобало бы, наконец.
В самом начале путешествия наш руководитель очень переменился.
Московский Прокофий Семенович был черноволос, белозуб, не сутул, а, скорее, строен, но казался все-таки старым. Кожа на его лице была желтоватой слегка обвисшей, и белые зубы, черные волосы только подчеркивали, делали заметнее изношенность лица. Точно так же, как твердость крахмального воротничка подчеркивала дряхлость шеи Прокофия Семеновича, а твердость белых манжет — желтизну и вялость его рук. Говорил он тихим, неизменно усталым голосом.
В Керчи я увидел совсем иного Прокофия Семеновича, ничем и ничуть не похожего на прежнего.
Кожа на его лице стала не желтоватой, а коричневой от загара. Шея, охваченная свободным воротником «апаш», оказалась крепкой. Он ходил в черных сатиновых шароварах, стянутых в талии резинкой, и с плоской флягой на боку. (Надев через плечо флягу на узеньком ремешке, он подтягивался, точно пристегнув портупею.) Говорил наш руководитель звучным и порой даже задиристым голосом.
Этим голосом он как раз и задавал нам свои неожиданные вопросы.
— Вы видите тень облачка на вершине этого тополя? — спрашивал Прокофий Семенович, когда мы шли к морю через городской сад.
Все добросовестно всматривались, замедляя шаги.
— Неужели вы не видите эту чуть сиреневатую тень… yа самой вершине?.. — повторял он нетерпеливо.
Тут двое-трое ребят замечали наконец тень: «Да, действительно, вот». Другие молчали, но молчание их можно было понять так: «И мы заметили, но что ж об этом объявлять с опозданием?»
Только я, как ни задирал голову, не мог узреть на верхушке тополя ничего и с грустью сообщал об этом во всеуслышание…
— Вам не случалось видеть тень земного шара? — вскользь спрашивал Прокофий Семенович в другой раз, когда перед заходом солнца мы взобрались на Митридат.
Никто не отвечал утвердительно. Все были слегка ошеломлены.
— А когда и где ее можно видеть? — осведомился Жора Масленников, который во всех случаях был прежде всего пытливым человеком.
— В степи или в поле. Обыкновенно в августе. В предзакатный час на низких облаках вы замечаете вдруг огромную круглую тень. Это очень красиво. Пожалуй, величественнее, чем радуга. Никто не видел?..