продолжительными.

— Так «ты» или «вы», Иван Ефремович? Вы бы определились как-нибудь, а то перед казаками неловко, — улыбнулся, как ни в чём ни бывало, Гурьев.

— Ты, Яков Кириллович. Как у нас, русских офицеров, принято, — Шлыков протянул Гурьеву руку. — Ну, брат! Только это вот что… Взаимно. Добро?

— Так точно, господин есаул, — Гурьев торопливо нахлобучил папаху и отдал честь.

Шлыков, вдруг не то всхрапнув, не то всхлипнув, шагнул к Гурьеву и стиснул его в объятиях. И отстранившись спустя мгновение, взял его обеими руками за плечи, тряхнул:

— Ну, брат! Ну, — это, знаешь! Вот уж не ожидал, так не ожидал. Что ж ты сказал-то ему такое, обезьяне этой японской?!

— Опять ты лаяться принялся, Иван Ефремыч, — укоризненно покачал головой Гурьев. — Не обезьяна он, а самурай, человек чести и хозяин своего слова. Только подход нужен соответствующий. Поехали оружие забирать. А то мне гостинцы ещё купить предстоит.

* * *

С оружием – двумя сотнями винтовок, сотней маузеров в деревянных кобурах-прикладах, двадцатью пулемётами, двумя дюжинами ящиков гранат и морем патронов, а также медикаментами, перевязочным материалом и множеством прочих военных и не очень военных мелочей – они погрузились в эшелон до Хайлара, что Гурьев тоже предусмотрительно запросил у генерала. Шлыков отбил телеграмму в Драгоценку, и в Хайларе их должен был встретить обоз, чтобы перевезти всё на базы казачьего войска. Хорунжий Котельников, под началом которого оставался основной отряд, тоже намеревался встретить там своего командира. Сумихара оказался столь любезен, что к эшелону прицепили пульмановский вагон первого класса, так что Гурьев и Шлыков с казаками проехались до Хайлара с настоящим, почти забытым, а кое- кому так и вовсе неведомым комфортом, отвлекаясь только на караулы и присмотр за лошадьми.

Шлыков с Гурьевым ехали в купе вдвоём, — ну, совершенно по-генеральски. Есаул, конечно, на радостях штоф ополовинил. Гурьеву хоть это и не подобалось, однако, отставать было никак невозможно.

— Нет, точно надо тебе к атаману поехать, Яков Кириллыч. Что он скажет, я не знаю, конечно. Но вот за припас уж точно поблагодарит Григорий Михалыч!

— Я этот припас у Сумихары не затем выцыганил, чтобы вы кровавую баню за речкой устраивали, Иван Ефремович. Война начнётся со дня на день, людей от красных защищать нужно, а не мифологию разводить. Нет ведь ни мощи, ни единства должного, чтобы третьей силой в этой войне выступать. Русской силой. Ох, инерция, инерция! Вот о чём ведь я говорил. Только увидала казачья душа винтовки с пулемётами – и всё, пиши пропало. Иван Ефремович, дорогой! Нельзя так-то ведь. Ну, ладно, ты меня немножко узнал. Авось, и послушал бы. А Семёнов – что ему мальчишка какой-то?! У него свой политес в голове звенит. Он уже себя начальником всей Сибири и Зауралья видит. При всём моём уважении к его личному мужеству и готовности до конца сражаться. Но не время сейчас. Понимаешь ли ты меня, Иван Ефремыч?!

— Я-то понимаю…

— Видишь, как. Ты – понимаешь. А сделать – не можешь ничего. Ни денег у тебя своих нет, ни людей в достатке. И у меня нет. Поэтому давай так с тобой условимся. Я в Тынше останусь, со мной три пулемёта и полторы дюжины винтовок. Гранат пару ящиков. Всё, что по дворам наскребём, да хлопцев я поднатаскаю ещё чуток. Это не армия, конечно, но станицу мы сами защитить сможем. Да ещё и соседям на помощь придём, если что. Связи вот нет, это беда настоящая.

— Свя-а-азь?!

— Да-с, господин есаул. А что же, свистеть на сотни вёрст, как пастухи в Альпах?! Поверишь, нет ли, Иван Ефремыч. Который месяц голова у меня раскалывается. А ведь не могу придумать ничего. Интуиция моя говорит, что война скоро. А мы к ней не готовы. И Полюшка говорит…

— Ну, Яков Кириллыч, — хохотнул Шлыков. — Полюшка! Баба-то что в этом понимать может?! Бог с тобой.

— А вот это ты зря, — коротко взглянул на казака Гурьев. — Это всё ерунда, что у бабы волос долог, а ум короток. Женщина по-иному устроена, оттого и думает, и чувствует по-иному. Но не хуже, это я точно знаю. А иногда и лучше любого мужика. Множество наших бед оттого проистекают, Иван Ефремыч, что мы женщин наших слушаем мало либо не слушаем вовсе. Это неверно. Это ошибка, которая, по словам Талейрана, даже хуже, чем преступление.

— Ох, Яков Кириллыч… Что ты за личность, не ухвачу я никак! Ладно. Оставайся, друг ты мой любезный, в станице. Может, и есть в твоих словах правда. Только я сейчас не настолько трезв, чтобы всю её уразуметь. Да и ты тоже выпил немало, наверняка и у тебя в голове путается…

— Это есть, — согласился со вздохом Гурьев.

— Так и порешим. А Григорий Михалычу я всё одно буду о нашей одиссее докладывать, и уж про тебя расскажу, будь спокоен!

— А может, не стоит? — вдруг проговорил Гурьев задумчиво.

— Это почему?! — уставился на него Шлыков.

— А потому, Иван ты мой Ефремович, — Гурьев опустил веки, помотал головой. — А ну как решит славный атаман, что я в политику его лезу? Не желаю ведь я в политику, Иван Ефремович. Людей бы поберечь! Не готов я сейчас к политике. Не знаю я ничего. В течениях подводных не ориентируюсь. Воздух сотрясу только, переполоху наделаю да, не ровен час, разозлю кого. Не хочу я. Не хочу!

— Ох, Яков Кириллыч! Что ж так терзает-то нас Господь? За что? Может, и в самом деле зря мы столько кровушки пролили? А ведь была и невинная кровь, была, что греха таить. Война ведь…

— И я о том же, Иван Ефремыч. И не знаю я, как нам быть. Совсем не знаю. А надо бы. Теряем ведь мы Россию, атаман. Если уже не потеряли.

— Мы? Ты на себя-то не бери, не твой это грех, — омрачился лицом Шлыков. — Сколько лет тебе было, когда гражданская закрутилась, Яков Кириллыч?

— Семь, — усмехнулся Гурьев.

— Это что ж… Десятого года ты, что ли?! — изумился Шлыков. — Ох, Матерь Божья! Это тебе девятнадцать сейчас?

— Нету ещё, — пригорюнился Гурьев. — Декабрь вон как далеко.

— Ну, дела, — тихо проговорил, качая головой, Шлыков. — Какой же твой грех-то, Яков Кириллыч?!

— Грех, возможно, и не мой, — тихо произнёс Гурьев. — А расплачиваться за него мне предстоит. Мне и остальным. Детям, Иван Ефремович. И куда это годится, скажи на милость?

— Яков Кириллыч… Не рви душу.

— Я не от водки, Иван Ефремович. Водка тут ни при чём, хоть ты её и хлещешь, как воду.

— Эх, проклятая… Вот ты говоришь, Яков Кириллыч, — что жиды-то, мол… А ведь дымку[10] – то – кто испокон веку продавал? А? Если б народ не спаивали…

— Ах, бедненький, — оскалился Гурьев. — Спаивают тебя. А ты не пей! Прояви гражданское мужество и народную мудрость – перестань пить, и всё! Как меня напоить, если я не хочу?! А вот если захотел – тогда совсем другое дело. Тогда спаивай меня, не спаивай – всё едино напьюсь. Или не так?

— Так.

— А ещё я тебе про жидов расскажу, Иван Ефремович. Очень меня этот вопрос занимает, признаться. Ты думаешь, у них счёт к империи меньше? Сто пятьдесят лет тому они вдруг сделались подданными русского царя. Их кто-нибудь спросил, хотят ли они? Раз. В одночасье все указы и грамоты, что их защищали, польскими и литовскими королями выданные, сделались ничем. Два. Вместо самоуправления или управления – кагал развели, разодрали народ, позволили одним грабить безнаказанно, а других лишили даже возможности толком пожаловаться. Три. Кагал и охотники в солдаты мальчишек с десяти лет сдавали – это что такое, Иван Ефремович? Не на год, не на два. На четверть века. А дети и русского языка-то не знали. Какие из детей солдаты?! Не предупредили, ни словом не обмолвились, — навалились, как… А черта оседлости, а процентная норма, а раскол традиционной системы обучения и воспитания, из которой вся эта социалистическая муть поднялась? А как в пятнадцатом году начали сотнями тысяч сгонять людей с насиженных мест из-за угрозы австрийского наступления, и что творилось при этом, какие безобразия? Я

Вы читаете Предначертание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату