Шлыков об этом ещё не знал. Маячил на околице, сидел на табурете, что притащили ему, ожидая возвращения отряда, курил отрывисто и сердито, щурился. И резко поднялся, поморщившись от тянущей боли в животе, увидев, как пылят по дороге босые, в цыпках, мальчишечьи ноги, и услышав радостный, заполошный и звонкий крик:
— На-а-а-аши-и-и! Вертаются-а-а-а-! Пленных веду-у-у-у-уть! Мно-о-о-о-га!
На этот раз раненых и пленных доставили в станицу, заперли в овинах, поставили караул. Раненым оказали посильную помощь. До глубокой ночи Гурьев, Шлыков, Такэда, Котельников и Шерстовский допрашивали красноармейцев. Среди них, в большинстве своём забайкальских и уссурийских крестьян и казаков, оставшихся без командиров и комиссаров один на один с победившим врагом, который был сыт, весел и неутомим, желающих запираться не находилось. Только успевай записывать. Несколько человек стали просить разрешения остаться в станице. Их Гурьев велел немедля от прочих отделить и перевести в другое помещение. Всего таких набралось восемнадцать человек.
— Что вы собираетесь с ними делать, Яков Кириллыч? — спросил Шерстовский. Он слышал, как шлыковцы – или как их теперь, после всего, называть-то?! — обычно поступают с пленниками.
— Завтра, Виктор Никитич. Всё завтра. То есть, уже сегодня, — усмехнулся Гурьев. — Сейчас – всем отдыхать до утра.
— А… перебежчики?
— Этих оставим. Раскидаем по станицам, под гласный, так сказать, надзор. Воевать их не следует неволить, они и так на грани. Пускай живут. Там станет видно. Остальное станичники и атаманы сами решат. Спокойной ночи.
Как же, подумал Шерстовский. Уснёшь тут, пожалуй.
Утром колонну пленных провели по улице, — при полном стечении народа. Конвой остановился на майдане, где верхом при полном параде их ждали офицеры, Гурьев и полувзвод «лейб-гвардейцев» из самых молодецки выглядящих и обученных казаков.
— А теперь, — голос Гурьева покрывал всё пространство без видимых усилий с его стороны, — мы вас всех отпустим. И подводы дадим для раненых. Чтобы вы знали и рассказали всем за речкой, — мы уничтожаем бандитов, в том числе идейных, а с трудовым крестьянством и мастеровым людом мы не воюем. Вы видели сами, как мы живём здесь, на нашей земле. На Русской земле! Мы вас не звали, — вы сами пришли. Чтобы карать и убивать. За что и получили по заслугам. Сейчас каждый из вас подойдёт вот сюда, — Гурьев указал нагайкой на длинный, накрытый зелёной скатертью стол посередине улицы, — и поставит подпись под обязательством не поднимать оружия против мирных казаков и крестьян Маньчжурии и Трёхречья. Кто не подпишет – расстреляем, как злостного бандита и преступника. Как мы поступили с теми бандитами и извергами, которые называли себя «красными партизанами», а на самом деле жгли наши дома, убивали наших жён, стариков и детей, сжигали их заживо, насиловали и грабили. Есаул, командуйте.
Наслушавшись за время своего пребывания в Тынше рассказов о Гурьеве, Шерстовский, в принципе, чего-нибудь в таком духе и ожидал. Оказывается, всю ночь мобилизованные Гурьевым дети и учительница Неклетова во главе с ним самим переписывали данные из красноармейских книжек и составляли «проскрипционные списки». Понятно, что пленных надо или отпускать, или… Но вот так, — превратив вынужденное мероприятие в идеологический демарш, одержав ещё одну, на этот раз моральную, победу?! Кто же он такой, подумал Шерстовский. Пожалуй, полковник Шлыков поставил на правильный цвет.
Когда последняя телега с ранеными красноармейцами и пешая колонна исчезли в дорожной пыли, Гурьев посмотрел на небо:
— Ну, господа офицеры, счастлив наш Бог. Эту кампанию мы выстояли.
— Что?!? — вытаращился на него Шерстовский. — Яков Кириллыч, голубчик, да вы…
— Через два дня начнутся проливные дожди и распутица, — Гурьев улыбнулся. — По такой погоде никто воевать не станет. А к зиме мир подпишут.
— Откуда вы знаете?!
— Связь, дражайший Виктор Никитич. Связь и разведка. Так что этот бой был последним. Не получился у большевичков победный церемониальный марш. Благодарю за посильное участие, — Гурьев, как показалось Шерстовскому, с едва уловимой насмешкой вскинул правую руку к фуражке.
Ротмистр машинально отдал честь в ответ и развернулся к Такэде:
— Господин майор?!
— Гуро-сан говорит чистую правду, — Такэда, улыбаясь фарфоровой японской улыбкой, поклонился в седле. — Переговоры о мире действительно не за горами. Русское население может перевести дух. Не думаю, что возможны дальнейшие эксцессы. У нас нет никаких сведений об этом.
Шлыков, подмигнув всё ещё недоумевающему Шерстовскому, довольно хохотнул и, тронув поводья, медленно направил коня в сторону штаба. За ним двинулись Гурьев, Такэда, китайский лейтенант и сотники. Шерстовскому ничего не оставалось, как последовать за ними.
Едва они успели войти в избу, как появился разъезд охранения с добычей – комиссаром.
— Вот, вашескобродь! Комиссара ихнего поймали. Думал, схоронился, тварь, — казак в сердцах двинул пленника по затылку.
— Отставить, — едва раздвинул губы Гурьев. Шерстовский от этого тихого шелеста подскочил на лавке, а казаки вытянулись по стойке «смирно». — Не ранен?
— Никак нет!
— Развяжите.
— Разрешите, вашеско…
Гурьев так посмотрел, что конвоировавших казаков качнуло. И комиссара тоже. Такого взгляда ослушаться не посмели.
— Жид, — уверенно произнёс Шлыков и оскалился. Такэда улыбнулся.
— Иван Ефремович, — укоризненно вздохнул Гурьев. — Мы с тобой, кажется, договаривались.
— Ну, извини, извини, — неохотно проворчал Шлыков.
Шерстовский понял, что медленно, но верно сходит с ума. Казаки привели комиссара. Явно, определённо жида. Абсолютно никаких сомнений. Не шлёпнули по дороге. Шлыков за «жида» извиняется. В станице, как ни в чём не бывало, процветает, как его там, Шнеерсон, храбрый портняжка. Да это же конец света, не иначе, в ужасе подумал ротмистр.
— Фамилия, имя, отчество, — промурлыкал Гурьев.
— Ничего не скажу, сволочь белогвардейская, — прошипел комиссар.
— Ну, не надо, — пожал плечами Гурьев и улыбнулся. — Документы при нём были какие-нибудь?
Один из казаков шагнул вперёд и протянул Гурьеву командирскую сумку. Гурьев открыл её и, перевернув, вытряхнул на стол всё содержимое. В числе прочих бумаг и карт были там красноармейская книжка и партийный билет. Гурьев пролистал документы, весело посмотрел на комиссара:
— Ай-яй-яй, товарищ Черток. На прогулочку направлялись, никак. Проучить белогвардейскую сволочь. А ведь не на своей территории. Здесь ведь подобные улики могут очень, очень плохую службу сослужить. Не по-военному как-то воюете, товарищ Черток. А?
— Можете меня расстрелять!
— Ну, началось, — поморщился Гурьев. — Семён Моисеевич. Здесь некому оценить ваш геройский пыл. Если бы я хотел вас, как вы выражаетесь, расстрелять, я бы это уже сделал. Прошу только учесть один маленький нюанс. Расстреливают по приговору суда, пускай хоть и военно-полевого. А у нас комиссаров и коммунистов просто ставят к стенке и шлёпают. Совершенно, кстати, справедливо, по-моему. Но, впрочем, для вас я придумал кое-что поинтереснее. Что, страшно?
Черток смотрел на Гурьева бешеными глазами на белом лице. Лоб его был мокрым, волосы прилипли к коже.
— Вы… не смеете… С пленными…
— О, — Гурьев вытянул губы трубочкой. — Прочтите мне лекцию о духе и букве Женевских конвенций. Золотко моё. Пленных мы отпустили, переписав имена и фамилии, взяв с них расписки, что воевать с русскими людьми они больше не будут. Нам лишние рты ни к чему. Если ещё раз придут сюда, будут считаться не пленными, а бандитами, и поступят с ними надлежащим образом. А вы не сдавались, вас поймали, как козла в огороде. Так что извините, товарищ Черток.
— От… От… Отпусти-и-или?!.