— Мне бы твою веру, Иван Ефремыч.
— Бери, — тряхнул роскошным чубом Шлыков. — Бери всю, мне не жалко.
— Спасибо, Иван Ефремыч. Спасибо.
— Ты возвращайся, Яков Кириллыч. Возвращайся непременно, слышишь?! Ты ж мне… Эх! Возвращайся. Мы тебе со Степаном Акимычем такую невесту справим – у всего Забайкалья завидки полопаются. Чтоб наипервейший казачий род от тебя завести, атаманский… Слышишь?!
Провожали Гурьева в самом деле по-царски – развёрнутым строем, под знаменем, до самого Хайлара. На станции они обнялись с Котельниковым, потом со Шлыковым.
— Береги себя, Яков Кириллыч. Мы, твоё войско, ждать тебя будем. Сколько понадобится, знаешь. Когда позовёшь, — хоть к чёрту в зубы!
— Спасибо, спасибо, Иван Ефремыч. Ты, главное, поосторожнее. Людей береги. Самое важное – люди. Понимаешь?
— Ты пиши. Слышишь?!
— Напишу.
Он вскочил на подножку вагона, когда состав уже тронулся с места. И долго махал рукой тающим в морозной дымке казакам. Вот и эта глава окончена, подумал Гурьев с тоской. Ещё одна глава. Сколько их у меня будет? И будет ли?
Харбин. Декабрь 1929
Сумихара проснулся от прикосновения Гурьева, сел на постели. Он спал по-европейски, на кровати. Посмотрел на гостя, нахмурился:
— Ты почему входишь, как синоби?[15] Я ждал тебя в миссии. В чём дело?
— Я не знаю, извините, Ясито-сама, — пожал плечами Гурьев. — Это ведь вы позвали меня. Что- нибудь случилось, вероятно. Я решил, что, кроме вас самого, никому не стоит знать, что я здесь.
— Правильно, — Сумихара накинул на плечи китель мундира. — Это правильно. Тебе нужно исчезнуть. Эти разговоры… На переговорах о мире красные будут требовать твою голову. Разумеется, никто ничего предпринимать не станет, но тебе лучше скрыться. Так будет лучше для всех, в том числе и для твоего войска.
— Моего войска?
— А что же это? — улыбнулся Сумихара. — Сабуро-сан мне всё доложил. Ты не такой, как другие воины Пути. Ты очень, очень странный. Что-то есть в тебе такое, чему я никак не могу подобрать верного слова.
— Я проиграл, — Гурьев опустил голову.
— Нет, — возразил Сумихара. — Просто ты ещё очень молод, и тебе ещё многому предстоит научиться. Конечно, ты не выиграл войну. Ты и не мог её выиграть. Ты выиграл нечто, куда более важное. Людей. Их веру.
— Веру? — Гурьев сжал кулаки. — Веру?! Веру во что?! Ясито-сама, они…
— Они по-своему истолковали твою силу, Гуро-сан. Всё придёт в равновесие, когда ты наберёшься опыта и знаний. Поезжай в Нихон,[16] и немедленно. Потому что я не хочу, чтобы с тобой случилось что-нибудь плохое. Пока я ещё здесь.
— Пока?
— Меня отзывают домой, — настал черёд Сумихары опустить голову. — Это тоже одно из условий мирного договора. Я слишком явно встал на сторону русских, Гуро-сан. Это многим не понравилось.
— Простите меня, Ясито-сама.
— Ты здесь ни при чём, — Сумихара посмотрел в ночь за окном. — Я сам принял это решение. Я пойду до конца. Буду драться. Ты можешь рассчитывать на меня.
— Почему, Ясито-сама?
— России и Нихон не нужно воевать друг с другом. И никогда не было нужно. Мы просто пошли на поводу у жадных и недалёких, примитивных червей, не понимающих, что такое Долг и Дух. Конечно, нужно положить немало труда, чтобы русские окончательно, по-настоящему поняли это, осознали свою миссию. Но у них… У вас, — есть это стремление к Духу. Мы, японцы, уже почти подошли к этому. Почти. А остальные… Остальные, — они просто обречены. Все наши войны – это ведь лишь подготовка к главной битве. Самой главной.
— Вы христианин, Ясито-сама, — удивлённо проговорил Гурьев.
— Да, — согласился Сумихара. — Но, разумеется, тайный. Это немодно теперь дома. Но дело не в этом. Что-то произошло. Я не знаю, как выразить то, что я предчувствую. Что-то важное. Но что? — генерал посмотрел на Гурьева. — Поезд в Дайрен уходит сегодня рано утром. Твои документы, — он достал из внутреннего кармана плотный узкий конверт и вручил его гостю. — Возьми бумаги и уезжай. Там ещё деньги. Немного, но тебе хватит, чтобы добраться. Будь осторожен, Гуро-сан. Путь никогда не был лёгким. А теперь… Я желаю тебе удачи.
— Да. Это мне понадобится. Спасибо, Ясито-сама. Мы ещё встретимся. Прощайте.
Гурьев поднялся и вышел, — так же незаметно, как вошёл. Немного постоял на крыльце. Впереди снова ждало неведомое. Ну, да не привыкать. Гурьев вздохнул полной грудью и шагнул во тьму.
Москва. Октябрь 1935 г
Гурьев вошёл в подъезд своего старого дома, принюхался. Запах почти не изменился. Вообще мало что изменилось – вот только вахтёрши раньше не было.
— Здравствуйте, — вежливо поздоровался Гурьев и улыбнулся: – Здравствуйте, тётя Зина.
— Вы к кому, товарищ? — осторожно спросила вахтёрша. — Гражданин?
— Не узнаёте, теть Зин? — Гурьев продолжал улыбаться.
Вахтёрша привстала, поправила очки, присмотрелась – и рухнула обратно на стул. Прижала руку к груди, задохнулась:
— Яшенька… Сыночек… Вернулся… Господи, Господи…
Гурьев, не ожидавший, в общем-то, такой реакции, стремительно шагнул к женщине, подхватил:
— Тётя Зиночка, да вы что?! Ну-ка, ну-ка. Спокойно.
Женщина уткнулась ему в грудь:
— Яшенька… Вернулся, родименький. Вернулся. Уж как мы вас вспоминали-то. И Оленьку Ильиничну, и Николая-то нашего Петровича, и тебя, солнышко наше… Приехал. Дождались. Слава тебе, Господи…
— И зачем же вы так меня ждали-то? — улыбнулся опять Гурьев, хотя улыбаться как-то не очень хотелось.
— Как же, Яшенька, — женщина подняла к нему заплаканное, улыбающееся лицо. — Как же иначе- то? Это ж дом твой, Яшенька. Дом. Уж так мы тебя ждали…
— Ну, и как же вы тут без меня жили? Скучали – это вижу. А вообще?
— А вообще-то – вообще ничего, Яшенька, — заторопилась вахтёрша. — Вообще – как-то ничего оно так, с Божьей помощью. Вот, на вахте теперь я. Жильцы у нас тут новые, много. Разменялись вот, съехались. Серьёзные жильцы, такие-то. И следователь тот бывший, что Оленьку-то Ильиничну… И другие его… Вот. Так что – ничего. Они – люди серьёзные, уважительные, в обиду не дают хозяйство – молодцы. Конечно, Николай-то Петрович, — женщина опять всхлипнула. — Он-то – им до него куда же…
— Дома Городецкий? — спросил Гурьев, наклонив набок голову. — Давно приехал?
— Дома, дома Лексан Лександрыч, — кивнула вахтёрша. — А приехал недавно, часа два, может, как приехал. Они ж всё по ночам сидят, по ночам, ровно вурдалаки какие, прости, Господи… По ночам сидят, а