несколько раз, что читал с большим наслаждением его портфели, и отпустил его теперь куда хочет вытряхивать и рыть всё, что ни есть в кладовых Европы. Тургенев, между прочим, сказал важную истину, которая отчасти известна, может быть, и Александре Осиповне, — что, живя за границею, тошнит по России, а не успеешь приехать в Россию, как уже тошнит от России. — Я получил, между прочим, небольшое письмецо от Жуковского, писанное еще им в марте месяце. Пять или шесть строк, но такой исполнены грусти по недавней великой утрате, что я не мог их читать равнодушно. Он всё так же добр и так же любит меня и говорит, что он думает о мне очень часто. На письмо мое, писанное из Рима*, я еще ничего не получал. Оно, верно, лежит в Зимнем дворце и дожидается его прибытия из путешествия. У Тургенева я видел совершенно оконченную печатанием первую книжку Современника. Там есть стихи Пушкина под названием: Отрывок*, в которых он говорил, как он посетил свою деревню, в которой не был уже десять лет, какими показались ему его домик, его комната, за стеной которой уже не раздавались тяжелые шаги его бедной няни, и те же деревья с новыми молодыми. Удивительная простота и такая тихая и вместе глубокая грусть, что я даже не в силах был[114] переписать, мне так сделалось грустно. Я еду сегодня. Отправляюсь в Женеву, где буду ожидать, покамест будет свободен пропуск в Италию от всяких холерных навождений. Вообразите себе мое несчастие: в Риме холера. Меня это как громом хватило; а я уже помышлял, с какою радостью увижу я знакомый купол и места, сделавшиеся для меня второю родиною. Не ездите в Берлин. Там холера, говорят, беснуется, бог с ним. Будьте здоровы, и да принесет вас добрый ветер благополучно к невским берегам, и да заботятся святые силы о здоровьи Александры Осиповны, этого прекрасного украшения, которого так мало достойна наша пошлая столица.

Если будете писать ко мне в продолжение сентября, октября или ноября, то адресуйте в Женеву, в poste restante.

<Адрес:> à Dresde. A monsieur Monsieur Bossange et C-nie pour remettre à M-r de Smirnof.

Прокоповичу Н. Я., 19 сентября 1837*

52. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Женева. Сентября 19 <н. ст. 1837.>

Я не получал от тебя никакого ответа на письмо, писанное из Бадена. И опять повторяю тебе прежнюю просьбу. Если у тебя не случится теперь 1500 рублей, а из банка нельзя будет взять скоро, то продай мою библиотеку*. Кажется, Одоевский хотел у меня купить. Предложи ему. Она мне стала до 3000, но если можно за нее выручить половину, то слава богу. Мне бы не хотелось ее сбывать, хотя я и не буду иметь случая ею пользоваться, но я знаю, что многие книги полезны тебе, и мне приятно воображать, что ты роешься, вместо меня, в них. Но я в большой крайности. Я получил 1000 рублей от Плетнева* назад тому две недели; уплатил некоторые долги и сделал себе платье всё изнова, потому что старое разлезлось в куски — последний продукт моей отчизны. Холера, опустошающая теперь Рим, расстроила теперь все мои планы и предположения. Я уже так было устроился и распорядил дела свои, что мог жить в Риме,[115] как у себя дома, куда дешевле того, как жил в Петербурге. Теперь я таскаюсь бесприютно. В Швейцарии всё вдвое дороже против римского. К тому же расположение моей болезни таково, что я не могу теперь забраться в совершенную глушь и против воли должен искать развлечения: я боюсь ипохондрии, которая гонится за мной по пятам. Смерть Пушкина кажется, как будто отняли от всего, на что погляжу, половину того, что могло бы меня развлекать. Желудок мой гадок до невозможной степени и отказывается решительно варить, хотя я ем теперь очень умеренно. Гемороидальные мои запоры по выезде из Рима начались опять, и, поверишь ли, если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой[116] как будто бы надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли. Воды мне ничего не помогли, и я теперь вижу, что они ужасная дрянь; только чувствую себя хуже:[117] легкость[118] в карманах и тяжесть в желудке. Мысль[119] о тебе да о двух-трех только дорогих для сердца душах, пребывающих в Петербурге, иногда согревает меня, но уже не столько как прежде, оттого что я слишком часто и неумеренно предаюсь ей. Я от тебя давно не получал письма. Что ты поделываешь, жизнь и душа моя? здоров? весел? работаешь? пишешь? читаешь? Напиши, пожалуйста. Ты так мало говоришь о себе. И нет ли у вас какой-нибудь сколько-нибудь радостной новости?

Узнай от Плетнева, правда ли этому, что говорят, что будто на следующий год едет наследник, а с ним, без сомнения, и Жуковский*, а может быть, и Плетнев, в Италию. Как бы я желал, чтобы этому была правда. Я соскучил страшно без Рима. Там только я был совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям. Мутно и туманно всё кажется после Италии. Прежние синие горы теперь кажутся серыми, всё пахнет севером после нее. И как вспомню, что я должен буду прожить месяц, а может быть, и более, вдали от нее (холера по всем вероятьям не оставит Рим раньше месяца), то мне кажется, я заживо вижу перед собою вечность. Прощай, моя жизнь! не забудь моей просьбы.

Когда добудешь деньги, то не медля, ту же минуту неси их к Штиглицу. Чтобы он взял из них 600 франков и отослал в Растат*, что в Баденском велик<ом> герцогстве, к тамошнему банкиру, который называется François Simon Meyer, известивши его, что это следуемые ему от меня занятые у него деньги, а на остальные же деньги, 1000 франков или около, чтобы Штиглиц прислал мне вексель в Женеву. Адресуй или в poste restante, или в мою квартиру: Rue Croix d’or, № 25. Au deuzième porte gauche, chez M-me Buestoz.

Жуковскому В. А., 30 октября 1837*

53. В. А. ЖУКОВСКОМУ. Октябрь 30 <н. ст.> Рим. 1837.

Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение. Благодарность сильна в груди моей, но излияние ее не достигнет к его престолу. Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния и не желает слышать наших благодарностей. Но, может быть, слово бедного при жизни поэта дойдет до потомства и прибавит умиленную черту к его царственным доблестям. Но до вас может досягнуть моя благодарность. Вы, всё вы! Ваш исполненный любви взор бодрствует надо мною! Как будто нарочно дала мне судьба тернистый путь, и сжимающая нужда увила жизнь мою, чтобы я был свидетелем прекраснейших явлений на земле. Вексель с известием* еще в августе месяце пришел ко мне в Рим, но я долго не мог возвратиться туда[120] по причине холеры. Наконец я вырвался. Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня! Я родился здесь. — Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — всё это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна: вы да три, четыре оставивших вечную радость воспоминания в душе моей не перешли в действительность. Еще одно безвозвратное… О Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни и как печально было мое пробуждение. Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге, но как будто с целью[121] всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне всё. Гляжу, как исступленный, на всё и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Швейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими даже, может, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, когда я побывал в них[122] после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто я был в Олонецкой губернии и слышал медвежее дыхание северного

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату