принадлежит. После череды ночных инцидентов, оставивших на теле Брод заметные следы, он решил (вопреки ее воле), что врач с переломанным носом был все-таки прав: им следует спать раздельно.

Я не буду.

Разговор окончен.

Тогда оставь меня. Лучше уж так, чем так. Или убей. Это еще лучше, чем оставаться без тебя.

Не сходи с ума, Брод. Я ведь только спать буду в другой комнате.

Но любовь – это и есть комната, – сказала она. – Вот в чем все дело. Нам иначе нельзя.

Нам иначе можно.

Нельзя.

На несколько месяцев это помогло. Днем они сумели наладить обычную семейную жизнь, лишь изредка омрачаемую приступами жестокости, а вечером расходились по разным спальням, чтобы раздеться и лечь каждому в свою постель. По утрам за кофе и булочками они разъясняли друг другу значения увиденных ночью снов или описывали позы, в которых коротали бессонницу. Они получили возможность познать то, что было упущено ими в суете супружеской жизни: застенчивость, непоспешность, постижение друг друга на расстоянии. У них состоялись седьмая, восьмая и девятая беседы. Колкарь старался сформулировать то, что хотел сказать, но все выходило неправильно. Брод была влюблена, и это оправдывало существование.

Его состояние ухудшилось. Теперь Брод могла рассчитывать на ежеутреннюю выволочку, которую Колкарь задавал ей перед уходом на работу (где, к немалому изумлению врачей, он был в состоянии обуздывать свои вспышки), и ежевечернюю перед ужином. Он колотил ее в кухне, в виду кастрюлей и сковородок, в гостиной, на глазах у двоих детей, в кладовой, перед зеркалом, в которое они оба смотрелись. Она никогда не уворачивалась от его кулаков, но открывалась им, шла навстречу, уверенная, что ее синяки – свидетельство не лютой ярости, а лютой любви. Колкарь был замурован в собственном теле – как любовная записка в небьющейся бутыли, чьи чернильные строки никогда не поблекнут и не расплывутся в кляксу, но и не достигнут глаз адресата, – и той, с кем ему больше всего хотелось быть нежным, он причинял только боль.

Даже незадолго перед концом у Колкаря случались просветы, иногда продолжавшиеся по несколько дней.

У меня для тебя кое-что есть, – сказал он, увлекая Брод за руку через кухню в сад.

Что же это? – спросила она, даже не пытаясь отстраниться на безопасное расстояние. (Тогда понятия безопасного расстояния вообще не существовало. Все было либо слишком близко, либо слишком далеко.)

К твоему дню рождения. Подарок.

У меня день рождения?

У тебя день рождения.

Значит, мне семнадцать.

Восемнадцать.

Какой-нибудь сюрприз?

Так сюрприза не получится.

Ненавижу сюрпризы, – сказала она.

А мне они нравятся.

А кому подарок? Тебе или мне?

Подарок тебе, – сказал он. – Сюрприз – мне.

А что если я преподнесу тебе сюрприз и попрошу оставить подарок себе. Тогда сюрприз будет мне, а подарок – тебе.

Но ведь ты ненавидишь сюрпризы.

Я знаю. Так давай наконец подарок.

Он вручил ей небольшой сверток. Синий пергамент обертки стягивала бледно-голубая ленточка.

Что это? – спросила она.

Мы это только что обсудили, – сказал он. – Мой сюрприз тебе в подарок. Разверни.

Нет, – сказала она, указывая на обертку. – Это.

В каком смысле? Обычная обертка.

Она опустила сверток и начала плакать. Плачущей он никогда ее не видел.

Что ты, Брод? Что? Это должно было тебя обрадовать.

Она кивнула. Плакать ей было внове.

Что, Брод? Что случилось?

Она не плакала пять лет, с того самого Дня Трахима, когда по пути от платформы домой она была остановлена сумасшедшим сквайром Софьевкой Н, который и превратил ее в женщину.

Я тебя не люблю, – сказала она.

Что?

Я тебя не люблю, – отталкивая его. – Прости.

Брод, – опуская руку ей на плечо.

Убери руки! – завопила она, отстраняясь. – Не прикасайся ко мне! Я запрещаю тебе ко мне прикасаться! Она отвернулась, и ее вырвало на траву.

Она побежала. Он погнался за ней. Она несколько раз обежала вокруг дома, мимо входной двери, извилистой дорожки, задних ворот, палисадника-хуже-свинарника, садика чуть поодаль и вновь мимо входной двери. Колкарь держался позади и хоть бегал куда быстрее, не догонял ее и не останавливался, чтобы встретить ее на очередном витке. Так они и бегали, круг за кругом: входная дверь, извилистая дорожка, палисадник-хуже-свинарника, садик чуть поодаль, входная дверь, извилистая дорожка, палисадник-хуже-свинарника, садик чуть поодаль. Наконец, в тот самый миг, когда день надел вечерний наряд, Брод рухнула в саду от усталости.

Сил больше нет, – сказала она.

Колкарь присел рядом. А раньше ты меня любила?

Она отвернулась. Нет. Никогда.

Я всегда тебя любил, – сообщил он.

Очень жаль.

Ты отвратительный человек.

Я знаю, – сказала она.

Тогда знай, что и я об этом знаю.

Знай, что я знаю.

Он провел по ее щеке тыльной стороной ладони, будто хотел промокнуть пот. Думаешь, ты когда-нибудь смогла бы меня полюбить?

Не думаю.

Потому что я недостаточно хорош.

Вовсе не поэтому.

Потому что я не сообразительный.

Нет.

Потому что ты до сих пор не смогла меня полюбить.

Потому что я до сих пор не смогла тебя полюбить.

Он вошел в дом.

Брод, моя пра-пра-пра-пра-пра-прабабушка, осталась в саду одна. Ветер вывернул листья наизнанку и пустил барашки по траве. Он подул ей в лицо, высушив пот, высвободив слезы. Она развернула сверток, который, как оказалось, все это время оставался у нее в руках. Голубая лента, синий пергамент, коробочка. Флакон духов. Он, должно быть, купил его в Луцке на прошлой неделе. Как трогательно. Она брызнула на запястье. Запах нежный. Неопределенный. Что? – мысленно спросила она себя, а

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату