такой жадностью, а лишь надежда найти там ответ на самые жгучие вопросы нашего настоящего и ближайшего будущего: каким образом цивилизованный народ может оказаться под властью кровавой тирании? каким, наоборот, достичь торжества законности свободы? почему народы идут войной друг на друга? откуда берется военное могущество одного и слабость другого? в чем источник социальной устойчивости? богатства и процветания? с чем связаны расцвет и увядание культуры?
Успехи естественных наук придали им в наши дни такой небывалый вес, что их критерии истины, их методы, пытаются прилагать и к другим наукам, в том числе и социальным. Если отнестись к этому переносу разумно, не впадая ни в слепое преклонение, ни в панику, можно провести следующую аналогию: данные истории могут и должны стать для политики такой же исходной реальностью, как движение твердых тел, жидкостей и газов для физики или свойства веществ — для химии. Физик пытается связать видимые движения тел с воздействием невидимых сил — тяжести, инерции, магнитного поля, химик — обнаруживаемые веществами свойства с их атомно-молекулярным строением, политический же мыслитель должен будет найти связь между историческим событием и свойствами мельчайшей молекулы каждого из этих событий — индивидуальной человеческой воли.
Два основных возражения, два барьера, две опасности подстерегают нас на этом пути.
Первое: естествоиспытатель всегда может быть уверен, что, скажем, молекула кислорода будет вести себя неизменно, что при соединении с водородом она образует воду, с кремнием — песок, с углеродом — углекислый газ, то есть никогда не вырвется из-под власти закона необходимости, — политик же не может рассчитывать на такое постоянство и однородность, он знает, что в одних и тех же обстоятельствах разные люди будут вести себя по-разному, что на поле боя один побежит, другой умрет, но не отступит, что при пожаре один кинется спасать, другой — грабить, что гонения одних заставляют изменить своей вере, других еще больше укрепляют в ней, — короче, он знает, что воля человека свободна. Что делать с таким затруднением? Только одно — ни на минуту не забывать о нем, но зато твердо полагаться на неизменность хотя бы одного свойства человеческой воли, а именно — свободы.
Второе: естествоиспытатель заранее убежден, что молекулы кислорода, вдыхаемые им в стенах лаборатории, и те, что движутся в потоках ветра за окном, и те, что растворены в водах озера, и те, что выделяются листьями деревьев, одни и те же, что они тождественны сами себе. Имеем ли мы право отождествлять хоть в какой-то мере себя или своего современника с гражданином Афин, с кочевником- бедуином, английским йоменом, русским крепостным, вообще с любым человеком прошлого? Но если не имеем, что поучительного или волнующего можем мы найти в истории? Не превращается ли она тогда в цепь рассказов о каких-то иных существах, о прошло-людях, рассказов занятных, но не имеющих прямого отношения к тому, чем и как мы живем сегодня? Пусть с точки зрения строгой логики такое отождествление — всего лишь допущение, но согласимся, по крайней мере, что каждый, в ком исторические картины вызывают волнение ума и сердца, подсознательно такое допущение делает. Тем более что оно неожиданно превращает вторую опасность в преимущество. Ибо силы сцепления атомов в молекуле, кислорода, как и всякие другие силы — магнитную, инерционную и так далее, мы можем представить себе лишь умозрительно, порывы же человеческой воли, в случае принятия исторического отождествления людей разных эпох, мы сможем изучать и проверять непосредственно хотя бы на самих себе.
Очевидно, здесь-то, в этих двух трудностях, и кроется причина того, почему политико-историческая мысль до сих пор не сумела выработать каких-нибудь обязательных для всякого разумного сознания положений. Не имея больше возможности спорить о достоверности основных исторических фактов, она пытается компенсировать себя на том просторе, который оставлен нам сложностью и многозначностью человеческой природы. Представляется ли нам человек существом, жаждущим прежде всего власти и славы, или разрывающимся между добром и злом, или думающим лишь о том, чтобы побольше есть и поменьше работать, или «наживающим деньги животным» (74, с. 5), или вовсе исполняющим всегда не свою волю, но волю Всевышнего, — каждое из этих представлении, будучи приложено к головоломной исторической мозаике, придаст ей совершенно иной смысл, другую внутреннюю, связь. Точно так же создатели различных моделей идеального общества будут исходить в своих построениях из того или иного представления о подлинной сущности человека и его главных нуждах и не остановятся ни перед какими прокрустовыми приемами: Платон и Толстой откажут человеку в праве удовлетворять свою жажду прекрасного, ницшеанство — в сочувствии и милосердии, марксизм — в религиозности.
Тем не менее этот метод остается пока единственно возможным ключом к проблеме.
Какой представляется нам человеческая природа в своих главнейших и неизменных проявлениях — с этого неизбежно приходится начинать любое политико-историческое исследование. Начнем с того же и мы.
2. Царство я-могу
Человек хочет творить.
Человек хочет бездельничать.
Человек хочет власти, славы, богатства.
Человек хочет жить в мире со своей совестью.
Человек хочет любой ценой утолять голод и сладострастие.
Человек хочет достичь спасения души.
Человек хочет строить, созидать.
Человек хочет жечь города и села.
Человек хочет любить ближнего.
Человек хочет господствовать над ближним.
Человек хочет…
Можно долго перечислять, чего он хочет, и погружаться все глубже в многообразие страстей, вот уже который век питающих мировую поэзию. Однако, если всмотреться в этот хаос внимательнее, мы обнаружим, что рациональному мышлению, вечно враждующему с многообразием во всех его формах, оказывается по силам справиться с ним и здесь. Стоит лишь от объектов человеческих вожделений обратиться к самому вожделеющему субъекту и станет ясно, что внутренний смысл любого устремления один и тот же: человек хочет расширить или сохранить царство своего я — могу.
Поистине, за исключением физиологических потребностей — есть, пить, дышать, размножаться, — все его желания от малого до великого, от высокого до низкого, от устойчивого до мимолетного сводимы к этой предельно обобщенной формуле. Власть — «я могу повелевать тысячами людей». Богатство — «я могу купить все на свете». Творчество — «я могу создать небывалое». Тщеславие — «я могу вызвать восхищение толпы» (или, на худой конец, соседей). Агрессивность — «я могу задавить ближнего своего». Аскетизм — «я могу задавить собственную похоть, страх, боль». Вера — «я могу сподобиться благодати Божьей и заслужить жизнь вечную». Невозможно себе представить, чтобы человек захотел чего-нибудь не смочь. Захотеть не смочь, не суметь — такой оборот не идет с языка, настолько смысл его противоестествен. И наоборот, ничего нет естественнее, чем представить себе кого-то пускающимся в жизнь, полную опасностей и лишений, без всякой видимой корысти, лишь за гордое сознание, даруемое ею, — «вот что я могу!».
Извилистая граница царства я-могу прочерчена не где-нибудь снаружи, а в нашей собственной памяти, в сознании (в способности представления, если пользоваться термином Канта и Шопенгауэра). Те участки, на которых граница кажется нам четкой и непреодолимой, не вызывают у нас большого интереса. Не могу выпить море, Не могу сосчитать звезды на небе, не могу пролезть в игольное ушко, не могу остановить солнце — мало ли чего я не могу. Лишь там, где граница я-могу представляется нам зыбкой, изменчивой, готовой поддаться напору внешних сил или наших собственных усилий, лишь там сердце наше начинает щемить то страх, то надежда. Ибо как радость, так и страдания души связаны не с чем иным, как с расширением или сужением границы царства я-могу. Всякое расширение приносит нам радость, всякое сужение — страдание. Узник, выпущенный на волю, художник, создавший шедевр, нищий, нашедший золотой, победитель, ворвавшийся в город, спортсмен, поставивший рекорд, больной, к которому вернулось