дома сбежал больной, не он ли, спрятавшись на дереве, скорчил ей страшную рожу? Это он,
Однажды в лиможском поезде я чуть не потерял сознание, листая альманах Ашетта: мне попалась гравюра, от которой волосы вставали дыбом, — набережная в лунном свете, бугорчатая клешня лезет из воды, хватает пьяного, затягивает его в глубь водоема. Картинка была иллюстрацией к тексту, который я проглотил с жадностью. Кончался он следующими примерно словами: «Галлюцинация ли это алкоголика? Или то приоткрылся ад?» Я стал бояться воды, крабов, деревьев. В особенности же книг; я проклял палачей, населявших свои рассказы невыносимыми ужасами. Тем не менее я им подражал.
Нужна была, разумеется, подходящая обстановка, например сумерки. Мрак затоплял столовую, я придвигал свой столик к окну, во мне просыпался страх. В послушании моих героев, неизменно благородных, непризнанных и реабилитированных, я ощущал их несостоятельность. Тогда приходило
Я начинал познавать себя. Я был почти ничто: самое большее — активность без содержания, но и этого хватало. Я ускользал из комедии; я еще не трудился, но уже не играл, врун обретал свою истину, разрабатывая собственное вранье. Меня породили мои писания: до них была лишь игра зеркал; сочинив первый роман, я понял, что в зеркальный дворец пробрался ребенок. Когда я писал, я существовал, я ускользал от взрослых; но я существовал только для того, чтобы писать, и, если я говорил «я», это значило — я, который пишу. Что бы там ни было, я познал радость — публичный ребенок, я назначал себе частные свидания.
Долго продолжаться так не могло, это было бы слишком прекрасно: в подполье я сохранил бы искренность — меня извлекли на свет божий. Я достиг возраста, когда от буржуазного ребенка принято ждать первых заявок на призвание; нас уже давно оповестили, что мои двоюродные братья Швейцеры из Гериньи будут инженерами, как их отец. Нельзя было терять ни минуты. Госпожа Пикар пожелала первой обнаружить знак, запечатленный на моем лбу. «Этот мальчик будет писать!» — убежденно заявила она. Луиза, задетая, сухо улыбнулась. Бланш Пикар повернулась к ней и строго повторила: «Он будет писать! Он создан, чтобы писать». Матери было известно, что Шарль этого не одобряет; она испугалась осложнений и близоруко оглядела меня: «Вы уверены, Бланш? Вы уверены?» Но вечером, когда я скакал по кровати в ночной рубашке, она крепко обняла меня и сказала, улыбаясь: «Мой малыш будет писать!» Деда уведомили осторожно, опасались взрыва. Он только покачал головой, но в следующий четверг я услыхал, как он поверял господину Симонно, что никто не может без волнения присутствовать на склоне лет при пробуждении нового таланта. Он по-прежнему не проявлял интереса к моему бумагомаранью, однако, когда его ученики- немцы приходили к нам обедать, клал руку мне на голову и, не упуская случая сообщить им в соответствии со своим методом прямого обучения еще одно французское выражение, повторял, чеканя каждый слог: «У него развита шишка литературы».
Сам он ничуть в это не верил. Что с того? Зло свершилось, отказать мне наотрез было рискованно: я мог бы заупрямиться. Карл огласил мое призвание, чтобы, воспользовавшись удобным случаем, отбить у меня к нему охоту. Дед отнюдь не был циником, но он старел; собственные восторги утомляли его, в недрах его сознания, в этой ледяной пустыне, куда он редко наведывался, было наверняка хорошо известно, что мы такое на самом деле: я, вся наша семья, он сам. Однажды, когда я читал, лежа у его ног, в гнетущем безмолвии, которым он вечно, как камнем, давил нас, его осенила мысль, заставившая даже забыть о моем присутствии; он с укором посмотрел на мою мать: «А если ему взбредет в голову зарабатывать на жизнь пером?» Дед ценил Вердена, даже приобрел сборник его избранных стихов. Но утверждал, что видел поэта «пьяным как свинья», в кабачке на улице Сен-Жак в 1894 году; эта встреча укрепила его в презрении к профессиональным писателям, балаганным чудодеям, которые сначала обещают за луидор достать луну с неба, а кончают тем, что за сто су выставляют напоказ собственную задницу. На лице матери отразился испуг, но она ничего не ответила: ей было известно, что у Карла на меня другие виды. В большинстве лицеев кафедры немецкого языка были заняты эльзасцами, избравшими французское гражданство, — это была своего рода компенсация за их патриотизм; они страдали от межеумочного положения — между двумя народами, между двумя языками, от несистематичности образования, его пробелов. Они жаловались также, что коллеги относятся к ним враждебно, не допуская в свой преподавательский круг. Я стану мстителем, я отомщу за деда, за них всех: внук эльзасца, я в то же время француз из Франции; Карл приобщит меня к сокровищнице человеческого знания, я выйду на магистраль; в моем лице мученик Эльзас будет зачислен в Педагогический институт и, пройдя по конкурсу, станет великим мира сего — преподавателем литературы. Однажды вечером Карл объявил, что хочет побеседовать со мной как мужчина с мужчиной. Женщины вышли, он посадил меня на колени и повел серьезный разговор. Я буду писать это дело решенное; я достаточно его знаю, мне нечего опасаться, что он пойдет против моих желаний. Но нужно быть трезвым, смотреть правде в лицо: литература не кормит. Известно ли мне, что знаменитые писатели умирали с голоду? Что иным из них пришлось продаваться за кусок хлеба? Если я хочу сохранить независимость, надо выбрать вторую профессию. Преподавательская деятельность оставляет досуг; профессора занимаются тем же, чем литераторы; я буду совмещать одно служение с другим, я буду общаться с великими писателями, раскрывая их произведения ученикам, я буду в том же источнике черпать вдохновение. В моем провинциальном затворничестве я буду развлекаться, сочиняя поэмы, переводя белым стихом Горация, я буду публиковать в местной печати короткие литературные заметки, а в «Педагогическом журнале» — блестящие эссе о методике преподавания греческого или психологии подростков. После моей смерти в ящиках стола найдут неизданные труды — медитации о море, одноактную комедию, заметки о памятниках Орильяка, исполненные эрудиции и чувства; наберется на небольшую книжечку, которая будет выпущена в свет заботами моих бывших учеников.
С некоторых пор я оставался холоден к восторгам деда по поводу моих достоинств;