лестнице.
— Они ждут, — проговорил он, не оборачиваясь. — Отдай им это и скажи, чтобы пошло прямо в Си- эн-эн, никуда больше. Если они не прочтут его слово в слово, то получат здесь трупы американцев. — Он остановился на площадке между пролетами и повернулся к нам: — Прикроешь ее, Рикки.
Я кивнул. Латифа вздохнула, подразумевая: «Какой мужчина! Мой герой — и он выбрал меня».
На самом же деле Франциско выбрал Латифу совсем по иным соображениям. Франциско посчитал, что галантные марокканцы лишний раз подумают насчет вооруженного штурма, когда узнают, что среди нас женщины. Однако мне не хотелось портить ей звездный час, так что я промолчал.
Латифа повернулась и посмотрела сквозь стеклянные двери парадного входа. Покрепче стиснув в руке конверт, она прищурилась под яркими софитами телевизионщиков. Другая ее рука непроизвольно потянулась к волосам.
— Вот и слава пришла, — подколол ее я. Она скорчила мне рожу.
Латифа прошла через вестибюль к секретарскому столу и принялась поправлять блузку, глядясь в стекло на столе. Я подошел к ней.
— Постой.
Я взял у нее конверт и помог поправить воротник. Затем чуть взбил волосы за ушами и аккуратно стер пятнышко грязи со щеки. Латифа стояла, всецело отдавшись моей власти. Но это не было чем-то интимным. Скорее как на боксерском ринге, когда боксер в своем углу настраивается на следующий раунд, а вокруг суетятся секунданты — брызгая, растирая, прополаскивая, наводя марафет.
Я опустил руку в карман, вытащил конверт и протянул ей. Она несколько раз глубоко вздохнула. Я ободряюще сжал ее плечо:
— Все будет в порядке.
— Никогда раньше не была в телевизоре, — сказала она.
Рассвет. Заря. Восход. Как угодно.
Над горизонтом все еще сумрачно, но понизу уже мазнуло оранжевым. Ночь съеживается, уходя обратно в землю. Уступая место солнцу — карабкающемуся наверх, но пока висящему на одном пальце, уцепившись за край горизонта.
Заложники по большей части спят. За ночь они сгрудились плотнее — никто не ожидал, что будет так холодно, — и ноги больше не высовываются за границу ковра.
Протягивающий мне телефонную трубку Франциско выглядит усталым. Он сидит, задрав ноги на край стола, и смотрит Си-эн-эн с выключенным звуком — из добрых побуждений, чтобы не разбудить Бимона.
Я, разумеется, тоже устал — просто, наверное, у меня в крови сейчас больше адреналина. Я беру трубку у Франциско:
— Да.
Какие-то электронные щелчки. Затем — Барнс.
— Ваш утренний будильник. Пять тридцать, сэр, — говорит он с улыбкой в голосе.
— Чего надо? — И я вдруг соображаю, что задал вопрос с английским акцентом. Украдкой бросаю взгляд на Франциско, но тот, похоже, ничего не заметил. Поворачиваюсь к окну и какое-то время слушаю Барнса, а когда он заканчивает, глубоко вздыхаю — с отчаянной надеждой и в то же время полным безразличием: — Когда?
Барнс тихонько посмеивается. Я тоже смеюсь — без всякого конкретного акцента.
— Через пятьдесят минут, — говорит он и вешает трубку.
Когда я разворачиваюсь от окна, Франциско наблюдает за мной. Его ресницы кажутся еще длиннее.
Сара ждет меня.
— Они везут нам завтрак, — говорю я. На сей раз по-миннесотски напрягая гласные.
Солнце вот-вот начнет карабкаться вверх, понемногу подтягиваясь через подоконник. Я оставляю заложников, Бимона и Франциско дремать перед Си-эн-эн. Выхожу из кабинета и на лифте поднимаюсь на крышу.
Тремя минутами позже, сорок семь в остатке. Все практически готово. Я спускаюсь в вестибюль по лестнице.
Пустой коридор, пустая лестница, пустой желудок. Кровь громко пульсирует в ушах — гораздо громче, чем звук моих шагов по ковру. На площадке третьего этажа я останавливаюсь и выглядываю на улицу.
Народу прилично — для этого времени суток.
Я думал наперед — и потому забыл о настоящем. Настоящего нет и никогда не было — есть и будет только будущее. Жизнь и смерть. Жизнь или смерть. Это, доложу вам, вещи серьезные. Гораздо серьезнее, чем звук шагов. Шаги — это такая ерунда по сравнению с вечным забвением.
Я успел сбежать на полпролета и как раз сворачивал, когда услышал шаги и понял, насколько они неправильные. Неправильные потому, что это были бегущие шаги, а в этом здании бегать никто не должен. По крайней мере, не сейчас. Когда в запасе еще сорок шесть минут.
Обогнув угол, Бенджамин остановился.
— Что случилось, Бендж? — спросил я спокойно.
Мгновение он изучал меня взглядом. Тяжело дыша.
— Где ты был, мать твою?
Я нахмурился:
— На крыше. Я…
— На крыше Латифа, — обрезал он.
Мы буравили друг друга взглядом. Он дышал через рот — от напряжения и ярости.
— Послушай, Бендж. Я просто сказал ей, чтоб спускалась в вестибюль. Скоро привезут завтрак…
Но докончить я не успел. В каком-то злобном порыве Бенджамин одним движением вздернул свой «Штейер» к плечу и вжался щекой в ложе; пальцы, сжимавшие автомат, подрагивали от напряжения.
А вот ствол куда-то исчез.
«Как такое может быть? — удивился я про себя. — Как ствол “Штейера” — длина четыреста двадцать миллиметров, шесть нарезов с правым ходом — мог просто так взять и исчезнуть?»
Ну конечно же, не мог. И никуда не исчезал.
Я просто смотрел прямо в него.
— Ты! Козел вонючий! — сипит Бенджамин.
Я стою на месте, уставившись в черную дыру.
Осталось всего сорок пять минут, и сейчас — давайте посмотрим правде в глаза, — пожалуй, самое неудачное время обсуждать такую большую, такую обширную и такую многогранную проблему, как Предательство.
Я предлагаю ему — надеюсь, достаточно вежливо — перенести обсуждение на какое-нибудь другое время, но Бенджамин считает, что лучше покончить с этим сейчас.
«Козел вонючий». Это его формулировка повестки дня.
Часть проблемы заключается в том, что Бенджамин никогда не доверял мне. Подозрения на мой счет возникли у него с самого начала, и теперь он хочет, чтобы я узнал о них — на тот случай, если у меня вдруг возникнет желание вступить с ним в полемику.
По его словам, все началось с моей военной выучки.
Да что ты, Бенджамин? В самом деле?
Да, в самом деле.
Той ночью Бенджамин никак не мог уснуть и все глядел в потолок своей палатки, удивляясь, как это умственно отсталый миннесотец вдруг насобачился разбирать М-16, причем вслепую, в два раза быстрее остальных. Дальше — больше. Бенджамин стал обращать внимание на мой акцент, на мою манеру одеваться, на мои музыкальные пристрастия. И как это я умудрялся накрутить столько миль на «лендровере», когда всего лишь ездил за пивом?