спокойно!
Но мне так и не удалось избавиться от страха перед старостью — все-таки я боялся, что моя жена достанется другому. Этот страх нисколько не уменьшился, когда я ей изменил, и нисколько не увеличился при мысли, что я таким же образом могу потерять и любовницу. Это было совсем другое дело! И когда меня в очередной раз одолевал этот страх, я обращался за утешением к Аугусте, словно ребенок, который протягивает маме для поцелуя ушибленную ручку. Она всегда умела найти новые слова утешения. Во время свадебного путешествия она пообещала мне по крайней мере еще тридцать лет молодости и здоровья и сейчас обещает столько же. Но я-то знал, что счастливые недели нашего свадебного путешествия значительно приблизили меня к кошмарным гримасам агонии. Аугуста могла говорить все, что угодно, — счет был предъявлен сразу же: каждая неделя ровно на неделю приближала меня к агонии.
Когда я заметил, что скорбь по этому поводу одолевает меня слишком часто, я перестал утомлять Аугусту одними и теми же словами и, желая дать ей понять, что нуждаюсь в утешении, ограничивался тем, что шептал: «Бедный Козини!» Ей сразу становилось ясно, что именно меня мучает, и она приходила мне на помощь со своей великой любовью. Благодаря этому мне как-то удалось воспользоваться ее утешением в связи с терзаниями совершенно другого рода. Однажды, мучаясь мыслью, что я ей изменил, я совершенно нечаянно прошептал: «Бедный Козини!» И выяснилось, что я прекрасно сделал, ибо даже в этом случае ее утешение оказалось для меня драгоценным.
По возвращении из свадебного путешествия меня ждала приятная неожиданность: никогда еще я не жил в таком теплом и комфортабельном доме. Аугуста завела в нем все те удобства, которые имела в собственном, а кроме того, придумала еще множество новых. Ванная, которая, сколько я себя помню, всегда была расположена в глубине коридора, чуть ли не в полукилометре от моей комнаты, примыкала теперь к нашей спальне и была снабжена дополнительным количеством кранов. Комнатка рядом со столовой превратилась в кофейную. В этом обитом коврами и уставленном большими кожаными креслами уголке мы теперь каждый день проводили часок после завтрака. Против моего желания она была снабжена всем необходимым для курения. Даже мой маленький кабинет, несмотря на все мои протесты, претерпел некоторые изменения. Я боялся, что возненавижу его после этого, но оказалось наоборот: я сразу же понял, что только так в нем и можно было жить. Аугуста расположила в нем освещение таким образом, что я мог читать и сидя за столом, и развалившись в кресле, и лежа на диване. Для игры на скрипке был устроен пюпитр, снабженный маленькой лампочкой, которая освещала ноты так, что свет ее не резал глаз. Также и здесь, опять-таки против моей воли, было предусмотрено все для того, чтобы я мог спокойно курить.
В связи со всеми этими перестройками в доме был некоторый беспорядок, нарушавший спокойное течение Жизни. В глазах Аугусты, работавшей для вечности, эти временные неудобства, по-видимому, не имели никакого значения, но я смотрел на это совершенно иначе. И я энергично воспротивился, когда она решила устроить у нас в саду прачечную, что влекло за собой постройку небольшого дома. Аугуста уверяла, что собственная прачечная — это гарантия здоровья
Правда, и я тоже всячески демонстрировал свою любовь и приносил домой цветы и драгоценности. Жизнь моя после женитьбы резко переменилась. После слабого сопротивления я отказался от привычки располагать временем по своему усмотрению и приноровился к введенному Аугустой жесткому расписанию. С этой точки зрения работа Аугусты по моему воспитанию имела блистательный успех. Однажды, вскоре после нашего возвращения из свадебного путешествия, я позволил себе — без всякой, впрочем, задней мысли — не явиться домой к обеду; перекусив в баре, я до вечера шатался по улицам. Когда, уже с наступлением ночи, я пришел домой, оказалось, что Аугуста даже не обедала и была едва жива от голода. Она не упрекнула меня ни единым словом, но и не согласилась с тем, что вела себя неправильно. Очень мягко, но решительно она заявила, что если бы я даже ее предупредил, она все равно ждала бы меня к обеду. И она вовсе не шутила. Другой раз, поддавшись уговорам одного своего приятеля, я снова прогулял весь день и явился домой в два часа ночи. Аугуста не спала, ожидая меня, и стучала зубами от холода, так как у нее потухла печка. Следствием этого происшествия было ее легкое недомогание, которое заставило меня на всю жизнь запомнить преподанный мне урок.
В один прекрасный день я пожелал сделать ей еще один подарок: начать работать. Она очень этого хотела, да я и сам считал, что работа мне будет полезна для здоровья. Ведь ясно же, что болеешь меньше, когда у тебя для этого нету времени! И я отправился в свою контору, и если не смог долго там высидеть, то это уж не моя вина. Я взялся за работу совершенно серьезно и с искренним смирением. Я и не думал претендовать на то, чтобы участвовать в управлении делами, я попросил только, чтобы мне дали вести гроссбух. Эта толстая книга, в которой записи были расположены в столь же стройном порядке, как дома и улицы, внушала мне такое уважение, что когда я приступил к работе, у меня дрожали руки.
Сын Оливи, молодой человек в очках, одетый скромно, но элегантно и превзошедший все коммерческие науки, занялся моим обучением, и на него я не могу пожаловаться. Правда, иногда он раздражал меня своей экономической наукой и теорией спроса и предложения, которая казалась мне куда более очевидной, чем он желал это признать. Но зато в нем хоть чувствовалось уважение к хозяину, и я был благодарен ему за это тем более, что вряд ли он усвоил его от своего отца. Видимо, уважение к собственности было составной частью его экономической науки. Он никогда не упрекал меня за ошибки, которые я часто допускал в регистрации, но, будучи склонен приписывать их моему невежеству, порой вдавался в совершенно излишние объяснения.
Однако плохо было вот что: чем больше я наблюдал за деятельностью своей фирмы, тем больше мне хотелось принять в ней участие. В конце концов гроссбух стал совершенно четко символизировать для меня мой собственный карман, и когда я записывал сумму в разделе «дебет», мне казалось, что в руке у меня не перо, а лопаточка крупье, которая сгребает рассыпанные по игорному столу деньги.
Молодой Оливи часто давал мне просматривать поступавшую почту. Я внимательно читал ее и вначале, должен признаться, даже был уверен, что разберусь в ней лучше всех их. Как-то раз одно заурядное предложение стало вдруг предметом моего страстного интереса. Еще раньше, чем я распечатал это письмо, я почувствовал, как что-то начало расти у меня в груди, и узнал то смутное предчувствие, которое посещало меня иногда за игорным столом. Это предчувствие трудно описать. Оно состоит в каком-то внезапном расширении легких, в результате чего вы с наслаждением вдыхаете даже самый прокуренный воздух. И еще одно: вы внезапно понимаете, что вам будет еще лучше, если вы удвоите ставку. Но для того чтобы научиться понимать это предчувствие, нужна практика. Вы должны встать из-за стола с пустыми карманами и горько сожалея о том, что не придали предчувствию значения. Вот тогда вы больше уже никогда его не упустите. Но в тот день, когда вы его упустили, вам уже ничто не поможет: карты мстят за себя. Однако не понять этого предчувствия за зеленым столом более простительно, чем спокойно сидя за гроссбухом, и я в самом деле сразу же все понял, и в душе у меня все кричало: «Немедленно купи эти сухие фрукты!»
Я робко заговорил на эту тему с Оливи, разумеется, не упоминая об осенившем меня вдохновении. Оливи ответил, что подобные дела он делал только для третьего лица, за небольшие комиссионные. Таким образом он совершенно исключал из моих дел элемент вдохновения, полностью предоставляя его третьему лицу!
Ночь укрепила меня в моем мнении: предчувствие продолжало жить во мне. Мне дышалось так хорошо, что я даже не мог заснуть. Аугуста почувствовала мое беспокойство, и мне пришлось объяснить ей, в чем дело. Она сразу же уверовала в мое предчувствие и, уже засыпая, пробормотала:
— В конце концов, разве не ты там хозяин?
Правда, утром, перед тем как я уходил, она сказала мне, немного обеспокоенная:
— Может, не стоит тебе сердить Оливи? Хочешь, я поговорю с папой?
Но я этого не захотел, потому что знал, что Джованни тоже придает предчувствиям весьма малое значение.
Я пришел в контору, полный решимости принять бой за свою идею, хотя бы ради того, чтобы как-то отомстить за сегодняшнюю бессонницу. Битва длилась до полудня, когда уже истекал срок, в который имело смысл принять предложение. Оливи остался непоколебим и положил конец спору своим обычным заявлением: